“The Flowers are an ancient race,” said Stuffy. “How ancient, I don't know. A billion years, two billion, it's anybody's guess. They've gone into a lot of worlds and they've known a lot of races—intelligent races, that is. And they've worked with these races and gone hand in hand with them. But no other race has ever loved them. No other race has ever grown them in their gardens and tended them for the beauty that they gave and no ...”
“You're crazy!” I yelled. “You're stark, raving mad.”
— Эти Цветы — очень древняя раса, — объясняет Шкалик. — Даже и не знаю, какая древняя. Может, им миллиард лет, а может, и два миллиарда, неизвестно. Сколько миров они прошли, сколько всяких народов видели — не просто живых, а разумных. И со всеми они поладили, со всеми сработались и действуют заодно. Но ни разу ни одно племя их не полюбило. Никто не выращивал их у себя в саду, никто и не думал их холить и нежить только за то, что они красивые...
— Да ты спятил! — ору я. — Вконец рехнулся!
“Brad,” said Nancy, breathlessly, “he could be right, you know. Realization of natural beauty is something the human race developed in the last two thousand years or so. No caveman ever thought a flower was beautiful or...”
“You're right,” said Stuffy. “No other race, none of the other races, ever developed the concept of beauty. Only a man of Earth would have dug up a clump of flowers growing in the woods and brought them home and tended them for the beauty that the Flowers had never known they had until that very moment. No one had ever loved them before, for any reason, or cared for them before. Like a lovely woman who had never known she was beautiful until someone told her that she was. Like an orphan that never had a home and finally found a home.”
— Брэд, — задохнувшись от волнения, говорит Нэнси, — а может быть, он прав? Ведь только за последние две тысячи лет или около того люди научились чувствовать красоту, увидели прекрасное в природе. Пещерному человеку и в голову не приходило, что цветок — это красиво...
— Верно, — кивает Шкалик. — Больше ни одно живое существо, ни одно племя не додумалось до такого понятия — красота. Только у нас на Земле человек возьмет, выкопает где-то в лесу несколько цветочков и притащит к себе домой, и ходит за ними, как за малыми детьми, ради ихней красоты... а до той минуты Цветы и сами не знали, что они красивые. Прежде их никто не любил и никто о них не заботился. Это вроде как женщина и мила, и хороша, а только покуда ей кто-нибудь не сказал, — моя, какая ж ты красавица! — ей и невдомек. Или как сирота: все скитался по чужим, а потом вдруг нашел родной дом.
It was simple, I told myself. It couldn't be that simple. There was nothing ever simple. Yet, when one thought of it, it seemed to make some sense. And it was the only thing that made any sense.
“The Flowers made one condition,” Stuffy said. “Let us make another. Let us insist that a certain percentage of them, when we invite them, must remain as flowers.”
“So that the people of the earth,” said Nancy, “can cultivate them and lavish care on them and admire them for themselves.”
Как просто. Не может этого быть. Никогда ничто на свете не бывает так просто. И однако, если вдуматься, в этом есть смысл. Кажется, только в этом сейчас и можно найти какой-то смысл...
— Цветы поставили нам условие, — говорит Шкалик. — Давайте и мы выставим условие. Дескать, милости просим к нам, а за это сколько-то из вас, какой-нибудь там процент, обязаны оставаться просто цветами.
— Чтобы люди у нас на Земле могли их разводить у себя в саду, и ухаживать за ними, и любоваться ими — вот такими, как они есть! — подхватывает Нэнси.
Stuffy chuckled softly. “I've thought on it a lot,” he said. “I could write that clause myself...”
Would it work, I wondered. Would it really work?
And, of course, it would.
Шкалик тихонько усмехается:
— У меня уж это все думано-передумало. Эту статью договора я и сам мог бы написать.
Неужели это и есть выход? Неужели получится?
Конечно, получится!
The business of being flowers loved by another race, cared for by another race, would bind these aliens to us as closely as we would be bound to them by the banishment of war.
A different kind of bond, but as strong a bond as that which bound man and dog together. And that bond was all we needed; one that would give us time to learn to work together.
We would never need to fear the Flowers, for we were someone they had been looking for, not knowing they were looking for us, not once suspecting that the sort of thing existed that we could offer them.
Стать любимцами другого народа, ощутить его заботу и нежность — да ведь это привяжет к нам пришельцев узами столь же прочными, как нас к ним — благодарность за то, что с войной покончено навсегда.
Это будут узы несколько иные, но столь же прочные, как те, что соединяют человека и собаку. А нам только того и надо: теперь у нас будет вдоволь времени — и мы научимся жить и работать дружно.
Нам незачем будет бояться Цветов, ведь это нас они искали, сами того не зная, не понимая, чего ищут, даже не подозревая, что существует на свете то, чем мы можем их одарить.
“Something new,” I said.
“Yeah, something new,” said Stuffy.
Something new and strange, I told myself. As new and strange to the Flowers as their time manipulation was new and strange to us.
“Well,” asked Stuffy, “do you buy it? There's a bunch of soldier boys out here looking for me. They know I slipped through the lines and in a little while they'll nose me out.”
— Это нечто новое, — говорю я.
— Верно, новое, — соглашается Шкалик.