Цензура и сокращение текста заметны в нескольких местах. Цитата из Тассо — первый пример: Руссо сравнивает свою решимость не доносить на товарища по играм с жертвенной ложью Софронии, признающейся, чтобы спасти жизнь христианам, в преступлении (краже иконы), которое на самом деле она не совершала. Сравнение граничит с насмешкой, поскольку рассудительность Руссо никоим образом не напоминает о жертве. Но цитата, которую здесь включает в текст Руссо, играет другую роль. Это отрывок, который он по непонятным причинам ранее пропустил в сделанном им переводе второй песни эпоса Тассо[336]. Всякое упоминание Тассо в творчестве Руссо всегда несет значительную эмоциональную нагрузку и порождает истории, тесно связанные с двусмысленными переводами, литературными подделками, искажениями текста, ошибочными предисловиями, а также с навязчивыми идентификациями, включая эротические фантазии и страхи безумия[337]. Ограничивая себя очевидным в данном контексте, следует сказать, что включение цитаты могло бы быть попыткой восстановить целостность текста, написанного кем-то, о ком сам Руссо сказал, «что нельзя удалить из его произведения ни единой строфы, из строфы — ни единой строки, а из строки—ни единого слова, без того чтобы не разрушилась вся поэма...»[338]. Но восстановление становится вполне частным и тайным действием, которое не назовешь непохожим на гражданина, крадущего «en secret» слово «chacun» и думающего о себе, голосуя за всех[339]. Такое тайное возмещение ущерба подчеркивает как постыдность преступления, так и гибель последней надежды на то, что его можно возместить. Увечье неизлечимо, и протез служит только для того, чтобы подчеркнуть это. Кажется, что обвинение, связанное со всей «Четвертой прогулкой», от которого оправдание пытается защитить ее, должно быть обвинением в угрозе изувечить текст, а она сама связана с органическим и тотализирующим синекдохальным языком, посредством которого Руссо говорит о единстве произведения Тассо.
Пропуск и тайная подмена отрывка о Софронии — это, по крайней мере, симптом, тем более, что слово «Тассо» в творчестве Руссо подразумевает и угрозу, и жертву, и оружие, и рану. Ущерб — не столько вырезание одного особенного куска текста. Его более широкое значение становится очевидным в другой литературной аллюзии «Четвертой прогулки», в ссылке на конвенционально обманное предисловие Монтескье к «Книдскому храму». Притворяясь, будто его произведение—перевод греческой рукописи, автор укрывается от возможного обвинения во фривольности или в распущенности, зная, что читатель, достаточно просвещенный, чтобы не применять его легкомыслие против него самого, также и достаточно сведущ в том, что касается литературных условностей, чтобы поверить в ложное предисловие. Руссо рассматривает розыгрыш Монтескье без малейшей суровости («Между тем кто решится поставить этот обман автору в вину и назвать его за это лжецом?» [1030; 602]), и все же за внешней терпимостью скрывается далеко не такой спокойный вопрос. Как мы знаем из «Preface dialoguee» к «Nouvelle Heloise», предисловие—это то место в тексте, где решается вопрос о власти и авторитете текста и где, как в «Юлии», также обнаруживается, что этот вопрос неразрешим. Эта грозная утрата контроля открывает возможность непреднамеренного и безответственного текста, не просто (как в случае Монтескье или наивного прочтения «Юлии») преднамеренного отрицания отцовства во имя самозащиты, но радикальной отмены метафоры самости и метафоры воли. Отмена порождает серьезнейшие опасения, и Руссо признает смертоносное качество всякого письма. Письмо всегда несет с собой момент отказа от собственности в пользу произвольной силы, проявляющейся в игре означающего, и, с точки зрения субъекта, подобное можно ощущать только как расчленение, усекновение главы или кастрацию. За безвредной ложью Монтескье, отрицающего, что он — автор «Книдского храма», и манипулирующего предисловием, «возглавляющим» текст, скрывается куда более опасная амбивалентность «обезглавленного» автора[340].