Мама была в блаженстве, все лето с Мишкой душа в душу. Аська родилась, тетя Варя склоки не выдержала, обиделась, уехала… Хотел Дима впервые восстать – Лера за сердце схватилась: «Ну, брось и ты меня, брось! Мать твоя меня ненавидит, мои царями живут, в Камчатку вцепились – и пошли они, не нужны мне! Варя эта холеная, пензячка-гордячка, слова ей не скажи – умотала, а кто самый черт? Я! Бросай меня, Щелкунчик, ты свободный – свободную найдешь! Молодую, без истерик, а деток твоих я сама (ревет), я сама (ревет громче, от него отбивается полотенцем), я сама сирота и их, сироток, на ноги поставлю!» Ревет в голос, он от боли – от брошенной табуретки – от нее отстал, ответ во рту застрял. Занавес.
Аську несем на улицу, опять опоздаю в редакцию, но дитя есть дитя.
«…Почему я слова доброго не услышала от этого иждивенца?
Почему его мать, по гроб жизни кланяться которая должна, только косяков глазами пускает? И не скажет по-честному: Лерочка – спасительница!
Из такой дырищи мальчишку в люди вывела! За каждым его шагом следила! Сопли ему вытирала! Человеком современности сделала! Спасибо, Лерочка! Труды твои неоплатные за нас! Господи! Как же несправедливо бывает на свете! Я ведь хорошо знаю, кем меня рисуют «добрые люди». Я ведь волк, а они – овечки! О, как я ненавижу это вранье! Они болтают о доброте, о смирении, потому что за них есть кому ишачить, грязь выносить, с ветрами спорить!
Еще спрошу вас: кем бы этот горе-фотограф был бы без меня? Я ведь каждый сантиметр его дороги на себе волокла…»
Когда умер Захотин, вдова его прислала чуть не контейнер – Диме наследство. Аппаратура, записи бесценные, переписка с фронтовыми друзьями, пленки, война и мир, и его самостройные увеличители, и тубусы, и зонтик осветительный, и лампы чудесные – богатство и горькая, горькая печаль…
Два года зубами скрипел, уроки учителя заново переучивал. Стал Дима первым в городе, и далеко ушли его работы. Лауреатства, поездки в Болгарию и Югославию, выставки… Пять фотографий, серия «Фотограф Захотин» – не руками, а сердцем сотворил. Удачно так скомпоновал… Его рабочий стол и вдова в дверях с дочкой, а на столе фотографии их обеих… Его фотопортреты на стене квартиры и он сам, Дима, снимающий это в дни траура… Композиции – наплывы: мир его труда и его лицо, давние Димины фотоработы…
В эти два года славно, крепко жилось… Лера и не помнится, однако. Не мешала, какую-то чуткость проявила. А что помнится… К маме все чаще деток отвозила, сама много здоровьем занималась, его заставляла врачей и их семьи снимать… Носил Дима журналы «Огонек», «Смену», «Советское фото» со своими работами, дарил, надписывал… Семейные портреты городских руководителей… Обложки для журнала и книг областного издательства… Множество работ для обоих театров города… Квартиру Лера обставила – сказка Венского леса. Так она говорит. Машину его заставила купить…
– Лера, Леська, ты с ума сходишь – с моим рылом в калашный ряд, чего я буду смешить людей – тоже мне автособственник!
– Ну, Димуля, ты же на виду у всех, скромность твоя – самоунижение, кто будет смеяться над лучшим художником?
– Я фотограф.
– Над лучшим фотохудожником?! Я ему глаза выдеру, смехуну, не трусь! Машина необходима! У меня масса разъездов, я закончу свой заочный, мне, как журналисту, брать интервью – ну что я объясняю? Не будь лапшой, Дмитрий! (Устала Лера от бархата, перешла на родной тембр наждачного происхождения. Дима заранее поежился.)
– Лесь, ну не сердись, ну не вижу я себя за рулем, комедия это! На лошади – пожалуйста… (Так, пошла искра по бикфорду.)
– Ну, а то как же! Его разве оспоришь! Он же первый парень в миллионном городе! О нем три очерка, у него медаль! Он на приемах званый гость, где ему жены послушать! Детей она пусть рожает, хребтину свою горбатит, жрать ему полумертвая, но сготовь! Врачи матом уже кроют: вам нельзя перетруждаться, Валерия Андреевна! Вы погубите суставы! У вас сердце еле-еле кровоснабжает сосуды! Он вас (громкий всхлип) погубит, ваш любимец города!