Потом мы открыли для себя вот что… Любовь идет к любви. Девочка, помеченная чьим-то преклонением, почему-то гораздо соблазнительней той, на которую еще никто глаз не положил. С Гениного легкого сердца все мальчики нашей школы с седьмого по десятый класс проходили через любовь к Аллочке, как через корь или ветрянку. Они переболевали, и выздоравливали, и жили дальше, сохранив к Аллочке нежность на всю жизнь. Что правда, то правда… И в этом целиком была ее заслуга. Потому что она всегда оставалась доброй, отзывчивой, невредной, не задавакой, что доказывало простую, как мычание, истину: счастливое детство – генератор хороших человеческих качеств. Правда, сейчас получила хождение теория, что чем детство хуже, тем лучше. Морально продуктивнее, что ли, впоследствии… Мне не нравится эта теория, и я объясню в следующий раз почему. Просто тут подмена одного другим. Сейчас же говорю: Аллочка была лучше нас всех, а войны не нюхала…
Однажды на бортике ванны…
О ванне, извините, хочу подробно… Это первая большая ванна, виденная мною в жизни. Она стояла на полу в Аллочкиной кухне, наглухо забитая деревянным штырем. Не было еще ни слива, ни водопровода. Ванна была просто сама по себе. В нее выливали воду из двух выварок и цинкового ведра, и в ней мыли Аллочку. Потом Глаша ковшом вычерпывала грязную воду. По нынешним временам – кошмар. По тем – царская роскошь. Ведь мы семьями мылись в цинковых корытах и, как правило, в одной воде, идя справедливым путем от наименее грязного к наиболее. Большую часть своего детства я мылась последней в серой, грязнопенистой, уже почти холодной жиже. Слова «негигиенично» в обиходе не было, и корыто с общей на всю семью водой было нормальным явлением. У некоторых не было и корыта. Так вот, Аллочка мылась в индивидуальной воде, в большой ванне, а папа и мама ее ходили с эмалированным тазом в построенную, как говорили, для командного состава баню. Баню для смертных открыли в нашем городе, когда стало легче с водой, когда пустили Северо-Донецкий канал. До этого чистыми ходили только начальники. Шутка, конечно!
Так вот, вымытая Аллочка сидела на бортике, сердечно предложив мне помыть, если я хочу, в ее воде ноги. Я очень хотела, но у меня были дырявые чулки, поэтому я постеснялась разуваться.
– Как хочешь, – добродушно сказала Аллочка. – Я тебе должна сказать, что Генька мне надоел до смерти…
Дело в том, что Геня уже прошел два этапа познания жизни и любви – живое созерцание и абстрактное мышление – и диалектически перешел к практике. Он сказал Аллочке, что женится на ней, как только она окончит школу. Он заканчивал на год раньше. В ту минуту, когда мы сидели на бортике ванны, Геня вовсю штудировал справочник для поступающих в вузы, а так как он не мыслил себя без Аллочки, то каждую новую идею института он обсуждал с ней. И, как говорят теперешние молодые, «достал» Аллочку. Девочка с другим характером могла, например, раз и навсегда сказать, что она думает обо всем этом, но Аллочка, завернувшись в теплый толстый халат, просто тихонько жаловалась, потому что никого не могла словом обидеть. Даже надоевшего Геню. Единственное, на что она решилась твердо, – обмануть его. Сказать, что она тоже поедет учиться в Москву, а самой оказаться совсем в другом городе. С меня было взято честное слово комсомольское и под салютом всех вождей, что я ее не выдам.
Последний Генин год в школе был годом всеобщих превращений. Неисповедимыми путями народ пронюхал Аллочкино отношение к постоянному поклоннику, хоть была она, как всегда, и вежлива, и тактична. Геня по-прежнему носил за ней ее портфель, а когда она растянула связки на физкультуре, возил ее в школу на детских саночках. Только теперь все поменяло свой знак. Раньше это вызывало восхищение, а сейчас Геня прочно попал в придурки, за ним намертво закрепилось, что он человек без гордости. А какая цена человеку без гордости? Ноль!
Ничего он не видел, ничего он не слышал, ничего не понимал. Более того, он чуть не спятил совсем, решив остаться на второй год в десятом и таким образом подождать Аллочку. И тогда мама его очень сильно на него закричала. Она кричала в самом людном и популярном в городе месте, возле водоразборной колонки, и ее слушали другие матери и учителя тоже, пригнувшись под тяжелыми коромыслами. Все они осуждающе качали головой, и в такт этому качанию осуждающе плескалась вода в ведрах под фанерными кружочками.
– Да что я, вечная? – кричала Генина мама. – Мне еще младшую подымать, у меня каждый год по пальцам посчитан… Я их направлю – и за бугор (за бугром у нас было кладбище). Мне этой жизни хватит, наелась досыта… Что он к ней, к Найденовой этой, мылится, дурак? Кто ж ее за него отдаст? Объясняю ему, придурку, объясняю… А он как порченый… Я и бабку к нему приводила, и волос мы его стригли и палили… Ничего! Люди! Бабы! Раньше времени из-за паразита уйду за бугор, помяните мое слово!
И люди взялись за Геньку, заставили его закончить школу вовремя, а когда наступил срок, уехал Геня в Москву.
Так подробно я больше не могу рассказывать эту историю, пошла она потом перед глазами урывками.
Приезжал Геня из Москвы на Седьмое ноября, на зимние каникулы, на майские праздники. Торчал под дверью нашего десятого, конвоировал Аллочку домой.
Он не знал, что Аллочка тоже выбирала город. Отпала, естественно, Москва. Потом Ленинград и Харьков, как лежащие по одной дороге. Прельщала раскинувшаяся совсем в другой стороне Одесса, тем более что в Николаеве – от Одессы рукой подать – жила тетка Аллочки, очень обязанная чем-то белозубому Аллочкиному отцу. Имелось в виду, что из чувства благодарности тетка не менее чем раз в месяц будет приезжать в Одессу, стирать Аллочкино белье и привозить домашнюю еду. Геня ничего этого не знал. Он выбрал в Москве институт для Аллочки, который был ближе всего к его институту. Кажется, это был полиграфический.
Геня вытянулся за этот год, стал очень сосредоточен, напряжен. Видимо, состояние возникшей внутренней твердости потребовало и изменения имени. Теперь он представлялся не Геней, а Геной. Было сначала непривычно, а потом закрепилось – Гена так Гена.
Летом не успел он приехать из Москвы, а Аллочку уже увезли в Одессу папа и мама. Горбатенькая Глаша блюла интересы семьи и давала Гене противоречивую информацию. То Аллочка в Киеве… А может, в Ростове… А может, в Ставрополе… Мало ли у нас городов, где можно учиться?
Мы тоже все разъехались, всем было не до Гени-Гены. У всех начиналась собственная биография. И начиналась она трудно, потому что мы все были дети оккупированной территории. Родители боялись за нас, доставали нам какие-то справки, доказывающие, что на нас, восьмилетних, семилетних, в сорок первом не было вины, хоть и не подали нам поезд и не увезли подальше от этой проклятой оккупированной территории.
Встретились мы с Геной уже в Москве, случайно, в метро на «Маяковке». Он быстро слизывал мороженое, чтобы идти к поездам. Тихие, скромные провинциалы, мы чтили все московское, тем более метровские правила.