Я проголодался и устал. Из ботинок текла грязь. Футляр с бластером был весь заляпан. Я никак не мог взять в толк, что происходит, пока мне не пришла в голову одна мысль. Под крышкой футляра была подмотана бумага, а в кармане у меня была Степкина авторучка. Я достал то и другое и нарисовал план местности, как я помнил ее, до всех этих оползней. Вот он, этот план.
Маршрут I — я пошел от крестика, с тропы, прямо и должен был выйти к бочагу, а оказался видите где? Далеко справа. Маршрут II — от того же места я взял левей и оказался слева от бочага, на том же расстоянии. Маршрут III — я шел низом, по ручью, натолкнулся на откос и вылез к крестику, хотя воображал, что лезу прямо, никуда не сворачивая. Понимаете? Большого куска оврага вместе с песчаным бочагом, зарослями малинника, чертовыми пальцами на дне ручья, таволгой, птичьими гнездами, отличным лыжным спуском не существовало. Часть оврага сгинула, и ничего не оставалось взамен. Как бы вам объяснить? Если вы возьмете простыню и в середине ножницами вырежете дырку, то куска материи не будет. Но останется дырка. Если бы овраг рухнул в одном месте, то оставалось бы что-то вроде дыры. А тут получалось, будто вокруг вырезанного места продернули нитку и затянули ее, так что совсем ничего не оставалось — ни вырезанной материи, ни дырки. Ошалеть можно! Мне казалось, что надо попробовать еще раз, и еще, и еще. Я весь изодрался о кусты и лез к несуществующему бочагу, как черепаха на стену ящика, в который ее посадили. А толстый заяц мелькал то здесь, то там и нагло усаживался поодаль, когда у меня опускались руки.
Потом он показал мне конфету или принес — я так и не знаю до сих пор. Он перепрыгнул дорогу, вскинул мордой — одно ухо торчком — и исчез, а в метре от конца тропы, под листом подорожника, блеснула на солнце конфетная бумажка. Та самая конфета, с розовым котом в сапогах-недомерках.
Я поднял кота. В нем было что-то завернуто — не конфета, Другой формы... «Слизняк»! Говорящая зеленая штуковина!
Разворачивая ее и рассматривая, я машинально брел вперед. И, подняв глаза, увидел, что стою на пропавшем кусте тропы, за вторым поворотом. Подо мною был спуск, истыканный каблуками, слева светился ободранный ствол сухого дерева, за которое все хватаются при подъеме, а внизу, на песке бочага, виднелась свежая тропинка...
Стоп, где же футляр с бластером? Я положил его на землю, когда поднимал «слизняк».
Оглянувшись, я увидел, что сзади нет орешника, из которого я выбрался сию секунду. Что тропа выходит из багульника, и он тянется кругом, и за оврагом тоже. Что в двух шагах позади нет тропы, нет следов и, конечно, нет чехла с бластером. Я попал внутрь «дыры». Ее края сомкнулись, будто невидимая рука аккуратно и неслышно затянула нитку за моей спиной.
Конечно, я мог попытаться удрать. И, честно говоря, мне хотелось удрать больше всего на свете. И еще — поесть, ведь бутерброды Анны Егоровны я бросил около шоссе. Почему же я остался? Потому что вход был закрыт. Я не желал бегать внутри «дыры» кругами, как оса, закрытая в банке от варенья. О том, что говорящая штука служит пропуском и на вход и на выход, я просто не подумал, и вообще — не мог же я бросить Сурена Давидовича!
Вот следы его ботинок. Он молодецки сбежал с обрыва. Спрыгнул на песок. Я, как сонный, брел, оскальзываясь каблуками. Выйдя на середину сухого русла, увидел за молодой листвой зеленый купол, похожий по цвету на бластер. Следы вели к нему. На мокром, темно-рыжем песке их можно было читать, как на бумаге. Частые следы «танкеток» Сурена Давидовича, и рядом размашистый след узких, гладких подошв. Потом еще какие-то следы, очень большие и тупоносые.
Я опустился на палый ствол ивы. По моему колену суетливо пробежал рыжий паучок. Свои глаза он нес отдельно, в целом миллиметре впереди головы. Почему-то рядом со мной по откосу ходил круглый солнечный блик — передвигался в листья орешника над головой и опять возвращался к ногам. Я посмотрел вверх. Там не было солнца — странный зеленый туман с желтыми разводами.
Помню, я похлопал глазами, покрутил в пальцах «слизняк», лизнул его и сунул в рот. Я не знал, какое там твердое или мягкое нёбо, и прилепил штуку над серединой языка. Она прилипла и заговорила в тот момент, когда я понял, что круглый луч ищет меня, скрытого за откосом. Я не удивился. Чему уж тут удивляться...
Внутри головы звучал тонкий голос, знакомо растягивающий окончания слов: «Ты включен, назови свое имя». Я потрогал штуковину языком — она смолкла. Отпустил — снова: «Ты включен».
Штуковина пищала голосом Неллы из универмага — выкрутасным и глупо-кокетливым. Я пробормотал:
— Эй, Нелка, это ты? (Знакомая все-таки.)
Голос в третий раз спросил о моем имени. По правилам их игры полагалось назвать имя. Ладно. Я наугад сказал: «Треугольник одиннадцать». Голос отвяжется, и я встану. Я все равно поднимусь и отыщу Сура.
— Треугольник одиннадцатый, — кокетливо повторил голос и умолк.
Когда он говорил, во рту становилось щекотно. Я встал и шагнул. Луч сразу нашел меня и закачался на моей груди, как медаль. Подняв глаза, я увидел странное сооружение, которое поблескивало верхушкой, держа меня в луче. Оно стояло на дне оврага. Башня, похожая на огромную пробку от графина. Зеленого, тусклого, непрозрачного стекла. В высоту она была метров пять, с широкой плоской подошвой. Шар наверху — аспидно-черный, граненый, как наконечник бластера. Я обошел его, держась как можно дальше, и вдруг грани забрызгали ослепительными «зайчиками» по ветвям и траве, по моему лицу. Я ослеп, споткнулся, упал на руки. Свет был страшной силы, почти обжигающий, но в моих глазах, под багровыми пятнами, осталось ощущение, будто перед вспышкой я увидел у подножия башни человеческую фигуру, полузакрытую ветвями. Не открывая глаз, я пополз через кусты. Если туда пошел Сур, я пойду тоже. Пойду. Пойду...
— Девятиугольник к зоне корабля, — заговорил Нелкин голос. — Позвольте глянуть на детеныша. Везде кругом спокойствие.
Несколько секунд молчания: Нелка выслушивала ответ.
Снова ее голос: «Девятиугольник идет в зону».
Представляете, я еще удивился, что пришельцы возят с собой детенышей. И позволяют нашим — загипнотизированным, конечно, — смотреть на своих детенышей. Приподнявшись, я осторожно открыл глаза — шар не блестел. Листья рядом с ним были желтые и скрученные. И детеныша я не увидел, но человек, сидящий на плоской опоре корабля, поднял руку и крикнул:
— Алеша, перестань прятаться, иди сюда! Я тебя жду.
Я пошел, как во сне, цепляя носками сандалий по песку, глядя, как Сурен Давидович сидит на этой штуковине в своей обычной, спокойной позе, и куртка на нем застегнута, как всегда, до горла, на лбу синие точки — следы пороха, а пальцы желтые от астматола. Я подошел вплотную. Толстый заяц подскакал и сел рядом с Суреном Давидовичем.
ЧАСТЬ II
Когда Сурен Давидович прогнал нас из подвала, Степка забрался на старую голубятню. Он был в ужасном отчаянии: Сурен Давидович остался в тире один — больной, задыхающийся, обожженный. Как он отобьется от Киселева с его бандитами? А Степка мог отстреливаться не хуже взрослого, он из пистолета выбивал на второй разряд. И его выставили!
Степан сидел в пыльном ящике голубятни и кусал локти. Во дворе, на песчаной куче, играла мелкота. Потом прибежал Верка — только его здесь не хватало. Он удрал от бабушки, из-за стола. Рот весь в яичнице. Степке пришлось посвистеть, и Верка, очень довольный, тоже влез на голубятню. Приближался полдень; ленивый ветер гнал пыль на окна подвала. Там Сур ждал врагов, и под третьим окном от угла лежал на узкой койке Павел Остапович. Глядя на эти мутные, покрытые тусклым слоем пыли радужные от старости стекла, Степан понял: наступает его главный полдень, о котором говорилось в любимых стихах Сура: «Неправда, будто бы он прожит — наш главный полдень на земле!..»