История «Регента» продолжалась без Наполеона. В моих скитаниях в ответ на расспросы я получил некоторые сведения о великом бриллианте. Но ничего нет удивительного в том, что тогда мне не хотелось продолжать свою хронику. Тогда она представлялась очень далекой от жизни.
Бриллиант вновь принадлежал Бурбонам, которые продолжали бороться с нами, потому что вторая реставрация была во Франции временем «Белого Террора». Еще не остыла память о том, как на юге возле Марселя охотились на последнего мамелюка, убили его и, наконец, уничтожили императорскую гвардию. Убили маршала Брюна, потом выбросили его из гроба, протащили за ноги по мостовой и сбросили с моста, стреляя в тело. В Ниме имела место резня.
Я узнал, что Людовик Восемнадцатый наконец надел «Регент» в июне 1818 года. Талейран, гранд-камергер и предатель, настоящее проклятие всех начинаний, натянул украшенные королевскими лилиями сапоги и был отвезен в Фонтенбло. Король надел костюм из ярко-синего бархата, вышитый мелким жемчугом, и шляпу с «Регентом». Он приехал встречать Марию-Каролину де Бурбон, которая обвенчалась с заместителем его племянника герцога Беррийского, сыном графа д’Артуа. Герцог Беррийский был известен своим норовом, дикими вспышками и грубыми манерами. Блакас д’Ольп ездил в Неаполь вести переговоры об этом союзе.
Они ждали на том же перекрестке, где император встретил папу двенадцать лет назад, в лесу, где он охотился, и тучный старый король сидел в кресле, а принцесса стояла на коленях. Была середина июня, и пот стекал струйками из-под шляпы с «Регентом». Перед Марией-Каролиной король покраснел, и краснел все больше. Был ли «Регент», свидетель этой встречи в лесу в Фонтенбло, причиной несчастного финала их брака? Не могу сказать, но вновь предприятие, начатое в его присутствии, закончилось плохо.
Год спустя, вечером в феврале 1820 года, в последнее воскресенье перед постом, герцог и герцогини Беррийские отправились в Парижскую оперу. В антракте герцогиня, которая была беременна, захотела уйти. Когда герцог помогал герцогине сесть в карету у подъезда принцев, седельник из королевской конюшни по имени Лувель бросился к нему.
— Меня ударили ножом! — сказал герцог почти спокойно, а герцогиня кричала не переставая. Кинжал торчал в его груди.
— Меня убили! Этот человек убил меня, — сказал герцог и сам вытащил кинжал. — Я погиб! У меня кинжал! — И он посмотрел на длинный клинок, покрасневший от крови.
Свита перенесла его в контору управляющего, где герцогиня разорвала на нем рубашку и промокала рану, и обрывки ткани один за другим падали на пол, как красные листья. Пришел его брат и поцеловал рану. После этого, хотя представление в театре продолжалось, потянулась вереница посетителей к герцогу, умиравшему долгой медленной смертью. Появились Шатобриан и министр Ришелье. Люди герцога послали за его отцом, графом д’Артуа, и хотели послать за королем. Д’Артуа же сказал, что если приедет король, необходимый этикет помешает врачам. То, что он не стал бы нарушать этикет, сразу же показало, каким он будет, когда станет Карлом Десятым. И он лежал в слезах в изножье кровати своего сына.
Герцог Беррийский пожелал видеть своих двух дочерей (рожденных его любовницей, миссис Эми Браун). В пять утра к мучительно умирающему все же прибыл король, и герцог просил не казнить его убийцу. И, как герцог Беррийский времен Людовика Четырнадцатого (который тоже был сильнее смерти и прятал миски со своей кровью под кроватью, чтобы не беспокоить других), часом позже этот герцог повернулся на бок и умер.
— Боже мой! У него холодная рука! Ах, его больше нет! — воскликнула герцогиня и, припав к телу, закричала, что хочет умереть.
Свита герцога видела только придворных, но не толпу. При дворе каждый казался выдающейся личностью, достойной быть замеченной; толпа же оставалась смутным переменчивым пятном. С тех пор как мне пришлось жить под именем Феликса в Англии, я всегда заставляю себя видеть лица людей из народа. Рано или поздно кто-нибудь из толпы выходит и набрасывается на короля или императора. Так и этот человек пострадал ради многих других, либо обезумевших, либо страдающих от жестокого обращения, которое переполнило чашу терпения. Удар Лувеля, погубивший герцога Беррийского, был знаком бедственного состояния страны.
Бурбоны продержались какое-то время, но затем сдались. Потому что эти реставрированные Бурбоны одолжили свои короны иноземным захватчикам, и мало кто из французов любил их. Народ подозревал, что они, чтобы вернуться, отдают территории, с таким трудом завоеванные. Конечно, Бурбоны никак не могли симпатизировать революции, но они могли бы притвориться, что понимают ее. Это им не удалось.
Через семь месяцев после убийства мужа герцогиня Беррийская произвела на свет сына, который, хотя был прозван «чудо-ребенком», так и не взошел на престол. Некоторые сомневались, что отцом его был герцог Беррийский, но уж таков он, Париж.
Я почти полностью утратил зрение, и, пока искал чтеца, мне удалось подготовить свой том «Писем с мыса» и историю моей жизни. Я стал главным источником сведений для семьи императора, которая все еще умудрялась покупать дворцы и загородные дома, в то время как император жил среди термитов и мух. Я писал русскому царю и князю Меттерниху, Марии-Луизе и австрийскому императору. Я подавал петицию лорду Кэстлри и в английский парламент. Когда я попросил денег для императора у его приемного сына, Евгения де Богарнэ, который разбогател и женился на дочери некоего короля, он прислал пять тысяч франков.
В это время Мария-Луиза пустилась во все тяжкие с графом Нейпером, с которым она жила во грехе и в конце концов прижила от него троих детей. Римский король, девяти лет от роду, которого его дед удерживал в Вене, которого забросила мать и который вечно мечтал о своем отце, стал герцогом Рейхштадским.
Будучи изгнанником в Германии, я все время думал только об императоре. Я растворился в этом человеке. Я слал ему книги и писал в его защиту конгрессу в Экс-ле-Шапель. Я сам изгнал себя из своей страны и почти растратил свое небольшое состояние. Я жил как монах, в уединении, пока это было возможно. Я провел зиму 1819 года в Льеже, в Бельгии, весну 1820 в Шодфонтене. Я стал скитальцем перед лицом целого континента, и, куда бы ни пошел, я волочил за собой все тот же неумолимый груз.
Однажды вечером я погрузился в нечто вроде полусна. Случилось это как раз в ту пору дня, когда император обычно совершал в халате последнюю прогулку по саду, хотя уже почти ничего не было видно. Он гулял один, заложив руки за спину, его красные туфли исчезали в синей дымке вечера. И вот во сне он явился мне странно неряшливой копией самого себя — панталоны в чернильных пятнах там, где он вытирал о них свое перо, на маленьких тонких туфлях — грязь. Я видел, что он пытается заговорить, его лоб морщился, как бывало всегда, когда он волновался. В одной руке он держал шляпу из бобра и шелка, всю рваную. Из правого рукава висела подкладка, и он крутил ее и дергал. Но хуже всего выглядела его бедная шпага — все драгоценные камни были из нее вынуты, и там, где раньше располагался бриллиант, осталась большая впадина. И эта испорченная копия, эта дергающаяся и искаженная фантазия, которая была не совсем сновидением, потрясла меня больше, чем я мог себе представить. Я прирос к стулу, а призрак остановился, посмотрел на меня и заглянул прямо в мое кровоточащее сердце.
Следующей весной, 5 мая, когда я гулял по Малине, курорту возле Анвера, куда приехал подлечиться, вдруг налетела неистовая буря. Молнии раскалывали черное небо, и я услышал в раскатах грома пушечный выстрел. И тогда я понял, хотя многие месяцы не получал никаких вестей об императоре, что Наполеон Бонапарт, капитан моего корабля, полководец моей души, умер. Неделю спустя я узнал об этом из письма от Евгения, который сообщил, что я назван хранителем его завещания.