— Эх, милой, как еще согнет. Погляди-ка вон на Ковшика, нашего учителя. Крепок, наверное, парень был, а теперь старик хилой. На десять годов помоложе меня, а кто этому поверит?..
— Эй, баре! Что вперевалочку по-гусиному тянетесь? — окликнул легкий на помине Ковшов, нагоняя Ванюшку и Василия около заводских ворот. —Поторапливайтесь, други! Скоро второй уже загудит.
Все трое прибавили шагу и только успели дойти до гуты — басовито запел второй гудок. В цех они вбежали бегом, торопливо надели деревянные колодки-сандалии, бросились к своим помостам, но не успели. Конторщик заметил опоздавших и крикнул вслед:
— Халявщики Ковшов и Костров штрафуются по полтине. С подручного Волкова — четвертак штрафу,
— Благословил называется, — сказал, побледнев от злости, Ковшов.
— Сказал бы словечко, да волк недалечко, — покосившись в сторону конторщика, промолвил Костров.
— Нечего говорить-то, сдерут как с миленьких, и все, — яростно буркнул Ковшов.
Василий внимательно оглядел возбужденного халявщика, у которого от гнева тряслась жиденькая бородка, и равнодушным тоном подтвердил:
— Ясное дело, сдерут.
— Тебе-то что, ты один, а у меня пятеро, один другого меньше! — распаляясь еще больше, крикнул Ковшов.
— Криком делу не поможешь, — остановил его Василий. — Говоришь, у тебя пятеро, а хозяевам-то что? Плати без разговора. И будем платить! До той самой поры, пока не станем умнее.
— Ты это про что?
— Про то самое, о чем давно бы надо думать, — ответил Костров. — Вырос ты, Ковшик, с коломенскую версту, мастером раньше нас стал, а вот умом-то прямо-таки дите малое.
— Ну, поучи, поучи! У тебя ума палата. Поди-ка, не оскудеешь, коли поделишься разумом с малым дитем, — темнея от гнева, бормотал Ковшов.
— Поделюсь в другой раз, а теперь давай-ка по полтине вырабатывать на штраф. Для нас полтина — ничто, а у хозяина из полтин большие доходы вырастают. Так-то вот, Ковшик... Есть нам о чем подумать.
Приходилось думать о многом.
Вздыхая, думал рабочий человек о том, как жить ему с семьей, когда видел на ладони медные копейки, заработанные тяжким трудом. С гневом и болью думал он все о том же, когда произвол хозяев и мастеров отнимал это нищенское жалованье.
Немало доводилось размышлять деревенскому жителю, пока он сопротивлялся неотвратимому. Хотелось утвердиться на своей землице, покрепче встать на ноги. Но непрочной и зыбкой оказывалась под ногами почва: словно в трясину уходило мужицкое хозяйство. Трудно было удержаться у оскудевающей год от года кормилицы-земли, и вчерашнему хозяину приходилось уходить на чужую дальнюю сторонку, где могли пригодиться привычные к работе руки.
Нагляделся Василий Костров на деревенское разорение, хотя и недолго пожил в Покровской Садовке после освобождения.
Словно не малограмотный плотник, а какой-то другой человек пришел из тюрьмы на родную сторонку, и увидел он здесь то, чего раньше не замечал. С благодарностью думал Костров о том, кто раскрыл ему глаза, кто помог понять все, что раньше порождало только слепую ярость и гнев.
Василий видел — все труднее становилось жить покровским мужикам на дарственных «кошачьих наделах». Редкий день в селе обходилось без шума. Дрались дети с родителями, не желавшими идти на раздел, смертным боем бились между собою братья и снохи. По приказанию земского начальника за разлады в семьях и непочтение, за недоимки, за потравы лесов и лугов у помещиков в волостном правлении пороли без милосердия: в редком дворе не было человека, который бы не отведал розог.
— Оно что же... — немного смущаясь, говорил Кострову сосед Матвей после второй порки, — беда невелика: этим местом богу не молимся. А все же горе за душу берет: какой прок от того, что терпим? Овцу-то все-таки отняли — то ли за недоимку, то ли за потраву барских лугов. А что овца? Глупая скотина. Не знает, где ей былинку сорвать. Дожили! Летом животине нечего есть. Выпасы на нет свели — всю дернину мужики подняли.
— А земли от этого не прибавилось? — спрашивал Василий.
— Знамо, нет. Откуда прибавке взяться, коли все на клочки рвут? У меня хоть полторы десятины, да зато поблизости — в двух местах. А у свата вон в Кобылине три десятины надела в десяти полях разбросали. Иная полоса, гляди-ка, за пятнадцать верст. Когда до нее руки дойдут? Вот и живи как хочешь. Да еще говорят: не смей на помещика волком смотреть — он твой благодетель.
«Не от помещика, а от земли освободились», — мелькала у Кострова мысль, когда он размышлял о деревенских делах. И каждый раз вспоминал он Никифора Ивановича, с которым провел в тюремной камере не один день.
С большим сердечным теплом думал Костров о суровом с виду, сухощавом высоком человеке с обвисшими седеющими усами, с темными глазами, которыми Никифор Иванович, казалось, умел быстро распознать и определить ценность окружающих людей.
Василию Кострову пришлось стать свидетелем резких столкновений и споров в камере между слесарем вагонных мастерских Никифором Ивановичем и студентом Валерьяном.
— Никакой прочной опоры у вас нет, господа народники, — говорил Никифор Иванович. — Найденный вами прообраз будущего — крестьянская община — трещит по всем швам и разваливается. В деревне год от года все быстрее идет расслоение. Немногие богатеют, а большая часть крестьян порывает с любезной вашему сердцу общиной и уходит куда глаза глядят.
— Выдумки! — горячился Валерьян. — Россия пойдет своим, особым путем. В стране с крестьянским большинством марксистские идеи не будут иметь успеха...
— Большинство-то, как снег весной, тает быстро, — иронически замечал Никифор Иванович. — Посмотрите-ка на наш губернский город. Велик ли он? И все-таки за последние десять лет здесь втрое больше стало фабричных. Говорят, двадцать тысяч без малого набирается вместе с железнодорожниками. Может быть, вы и этим людям станете рассказывать сказки про крестьянскую общину?
— Что и говорить, расползается народишко — как тараканы, — не удержался однажды от замечания Василий Костров, когда спор в камере разгорелся особенно жарко. — Помню, лет десять назад дальше своей губернии дороги никто не знал, а теперь трое мужиков в Астрахань подались рыбу ловить, а еще трое — карасин качают в городе Баку.
— Так ведь это же от нужды! — воскликнул Валерьян. — Если бы не было нужды, никто бы из деревни не ушел.
— Эх, милый человек, а куда же нужду-то избыть? — досадливо спросил Костров и, не дожидаясь ответа, с сожалением добавил: — Гляжу на тебя, господин хороший, слушаю частенько твои речи, и горе меня за сердце берет! Не видишь ты ничего!
Студент смутился и не нашелся, что ответить Василию, а тот безнадежно махнул рукой:
— Человек, может быть, ты и неплохой, но понимать народ тебе не дано. Деревню по книжечкам, видно, узнал? А книжечки-то по-разному пишутся, и не все-то в них по правде.
С того дня Костров незаметно для себя еще более сблизился с Никифором Ивановичем. Слесарь не только беседовал с Василием. Он давал ему читать проникавшие неведомыми путями в тюремные камеры листовки и газеты, отпечатанные на тонкой белой бумаге.
— Ну как? — спрашивал иной раз Никифор Иванович.
— И не говори, друг! — восхищенно отвечал Костров. — Что ни слово — огонь! Вот если бы побольше таких листовок пустить по всей России.
— Что бы тогда было? — с интересом спрашивал слесарь.
— Поскорее свалили бы все, что жить мешает народу.
Никифор Иванович одобрительно хмыкнул, но ничего не сказал. Только перед самым выходом Василия из тюрьмы слесарь рассказал Кострову, с кем ему связаться в губернском городе и на ближней к поселку железнодорожной станции.
Журчала, не умолкая, хрустальная струйка, пробившаяся сквозь толщу земли. Наверное, немалая сила была нужна для того, чтобы вышла на свет, на согретую солнцем земную поверхность вот эта тоненькая светлая жилка. И вот пробилась журчащим ключиком, побежала по склону, обтекла стороной попавшийся на пути бугорок и дальше заторопилась петляющей живой дорожкой.