Выбрать главу

Деревья мало знакомых мне пород, хотя среди них попадались пирамидальные тополя, как в Полтаве, стояли голые, по-зимнему черные. Судя по крокусам, весна уже была где-то совсем близко, рядом, на подходе. Это несомненно. Но что-то тормозило ее приближение, не давало ей наступить. О, проклятый год дракона! Все вокруг еще дышало мучительно медленно умирающей зимой.

В моем представлении Англия была страной мягкой зимы и ранней, очень-очень ранней, нежной весны. Вероятно, это всего лишь игра воображения.

Но неужели воображение не сильнее метеорологии?

Поэзия — дочь воображения. А может быть, наоборот: воображение — дочь поэзии. Для меня, хотя и не признанного, но все же поэта{19}, поэзией прежде всего было ее словесное выражение, то есть стихи.

О, как много чужих стихов накопилось в моей памяти за всю мою долгую жизнь! Как я их любил! Это было похоже на то, что, как бы не имея собственных детей, я лелеял чужих. Чужие стихи во множестве откладывались в моем мозгу, в том его еще мало исследованном отделе, который называется механизмом запоминания, сохраняющим их навсегда наряду с впечатлениями некогда виденных картин, слышанной музыки, касаний, поцелуев, пейзажей, пробежавших за вагонным окном, различных элементов морского прибоя — его цвета, шума, подводного движения массы ракушек и камешков, многообразия его форм и цветов, его хрупкого шлейфа, временами закрывающего мокро-лиловый песок мировых пляжей Средиземного и Черного морей, Тихого и Атлантического океанов, Балтики, Ла-Манша, Лонг-Айленда…

Англия помещалась где-то среди слоев этих накоплений памяти и была порождением воображения некоего поэта, которого я буду называть с маленькой буквы эскесс{20}, написавшего:

«Воздух ясен, и деревья голы. Хрупкий снег, как голубой фаянс. По дорогам Англии веселой вновь трубит старинный дилижанс. Догорая над высокой крышей, гаснет в небе золотая гарь. Старый гномик над оконной нишей вновь зажег решетчатый фонарь».{21}

Конечно, в этих строчках, как у нас принято было говорить, «переночевал Диккенс», поразивший однажды воображение автора, а потом через его стихи поразил воображение многих других, в том числе и мое.

Не было вокруг ни хрупкого снега, похожего на голубой фаянс, ни старинного дилижанса, трубящего на дорогах Англии, совсем не показавшейся мне веселой, не было и гнома, зажегшего решетчатый фонарь. Но все эти элементы были мутно нарисованы синькой на веджвудском фаянсе во время нашего брекфеста в маленькой лондонской гостинице недалеко от Гайд-парка.

Мы видели очень быстрое движение автомобилей на хорошо накатанном бетонном шоссе с белыми полосами, которые через ровные промежутки вдруг резко обрубались, с тем чтобы через миг возникнуть снова и снова обрубиться. Мы видели по сторонам коттеджики, одинаковые, как близнецы, но в то же время имеющие каждый какие-то неповторимые особенности своих деталей, как и те английские семейства, которые в них обитали.

В одном из промелькнувших домиков действительно над оконной нишей гном держал решетчатый фонарь.

Над высокой крышей другого могла гаснуть в небе золотая гарь, и на ее фоне чернели рога араукарии.

Черные, как бы обугленные, деревья настолько мертвые, что, казалось, дальше так продолжаться не может и они должны или перестать существовать, или наконец воскреснуть: хоть немножко зазеленеть.

А между тем во многих крошечных палисадниках мимо нас проносились кусты, сплошь осыпанные желтыми цветами, но без малейшей примеси зелени. Никаких листьев, только цветы; уже явно не зимние, но еще далеко и не весенние, а какие-то странные, преждевременные выходцы из таинственной области вечной весны.

Нас сопровождал длинный индустриальный пейзаж высокоразвитой страны: трубы заводов, пробегавшие мимо поодиночке, попарно, по три, по четыре, по шесть вместе, целыми семьями; силуэты крекингов, запутанные рисунки газопроводов, ультрасовременные фигуры емкостей различного назначения, иногда посеребренных… Однако в темных, закопченных маленьких кирпичиках иных фабричных корпусов наглядно выступала старомодность девятнадцатого века викторианской Англии, Великобритании, повелительницы полумира{22}, владычицы морей и океанов, именно такая, какою ее видел Карл Маркс{23}.

Движущиеся мимо прозрачно-сумрачные картины не затрагивали воображения, занятого воссозданием стихов все того же эскесса:

«Вы плачете, Агнесса, вы поете, и ваше сердце бьется, как и встарь. Над старой книгой в темном переплете весна качает голубой фонарь»…{24}

Весна уже начинала качать голубой фонарь, и мне не было никакого дела до Бирмингама, мимо которого мы проезжали со скоростью шестидесяти миль в час.

Ах, этот голубой фонарь вечной весны, выдуманный эскессом в пору моей юности.

Он был, эскесс, студентом, евреем, скрывавшим свою бедность. Он жил в большом доме, в нижней части Дерибасовской улицы, в «дорогом районе», но во втором дворе, в полуподвале, рядом с дворницкой и каморкой, где хранились иллюминационные фонарики и национальные бело-сине-красные флаги, которые вывешивались в царские дни. Он жил вдвоем со своей мамой, вдовой. Никто из нас никогда не был у него в квартире и не видел его матери. Он появлялся среди нас в опрятной, выглаженной и вычищенной студенческой тужурке, в студенческих диагоналевых брюках, в фуражке со слегка вылинявшим голубым околышем. У него было как бы смазанное жиром лунообразное лицо со скептической еврейской улыбкой. Он был горд, ироничен, иногда высокомерен и всегда беспощаден в оценках, когда дело касалось стихов. Он был замечательный пародист, и я до сих пор помню его пародию на входившего тогда в моду Игоря Северянина{25}:

«Кто говорит, что у меня есть муж, по кафедре истории прозектор. Его давно не замечаю уж. Не на него направлен мой прожектор. Сейчас ко мне придет один эксцесс, так я зову соседа с ближней дачи, мы совершим с ним сладостный процесс сначала так, а после по-собачьи»…

Свою пародию эскесс пел на мотив Игоря Северянина{26}, растягивая гласные и в наиболее рискованных местах сладострастно жмурясь, а при постыдных словах «сладостный процесс» его глаза делались иронично-маслеными, как греческие маслины.

Он был поэт старшего поколения, и мы, молодые, познакомились с ним в тот жаркий летний день в полутемном зале литературного клуба, в просторечии «литературки»{27}, куда Петр Пильский, известный критик, пригласил через газету всех начинающих поэтов, с тем чтобы, выбрав из них лучших, потом возить их напоказ по местным лиманам и фонтанам, где они должны были читать свои стихи в летних театрах.

Эскесс уже тогда был признанным поэтом и, сидя на эстраде рядом с полупьяным Нильским, выслушивал наши стихи и выбирал достойных.

На этом отборочном собрании, кстати говоря, я и познакомился с птицеловом{28} и подружился с ним на всю жизнь. Петр Пильский, конечно, ничего нам не платил, но сам весьма недурно зарабатывал на так называемых вечерах молодых поэтов, на которых председательствовал и произносил вступительное слово, безбожно перевирая наши фамилии и названия наших стихотворений. Перед ним на столике всегда стояла бутылка красного бессарабского вина, и на его несколько лошадином лице с циническими глазами криво сидело пенсне со шнурком и треснувшим стеклом.

вернуться

19

Ср. у Е. Б. Рейна: «Я однажды спросил Валентина Петровича, почему он так и не выпустил книги стихов. Они ведь нравились Бунину, Мандельштаму, Багрицкому — это ли не путевка в поэзию! Престарелый Катаев только развел руками и вымолвил: „Не судьба“».[67]

вернуться

20

Семен Иосифович (Осипович) Кесельман (Кессельман) (1889–1940), одесский поэт, некоторые свои стихи подписывавший псевдонимом «Эскесс» — «Эс». «Кес<ельман>».[68] Ср. с шутливым псевдонимом, под которым И. Ильф и Е. Петров спрятали поэта Николая Тихонова в своем романе «Двенадцать стульев»: «Энтих».[69] Имена Кесельмана и К. соседствуют в мемуарах Александра Биска: «Одним из самых слабых считался у нас [в литературном кружке „Среда“ — Коммент. ] Валентин Катаев: первые его вещи были довольно неуклюжи; я рад сознаться, что мы в нем ошиблись. <Не> все молодые писатели вышли на большую дорогу. Очевидно, кроме таланта нужно и счастье, и уменье подать себя. Что стало, например, с Семеном Кессельманом, очень талантливым поэтом, которого я лично ставил выше всех остальных? Он прекрасно умел передать чувство одиночества в большом городе».[70] Ср. с автоаттестацией К. из альбома А. Крученых: «Нас в Одессе было трое „популярных“ поэтов: Багрицкий, Катаев, Олеша. На этой тройке Одесса и въехала в Москву».[71]

вернуться

21

Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана 1914 г. по изд: Шелковые фонари: Стихи. Одесса, 1914. С. 24:

ЗИМНЯЯ ГРАВЮРА
Воздух ясен и деревья голы,Хрупкий снег, — как голубой фаянс;По дорогам Англии веселойВновь трубит старинный дилижанс.Вечер тих. За дальней снежной крышейГаснет в небе золотая гарь;У таверны, над оконной нишейГном зажег решетчатый фонарь.У ворот звенит твоя коляска,Ты взошла на скользкое крыльцо, —У камина вспыхнувшая сказкаОзарила бледное лицо.Наше счастье юное так зыбкоВ этот зимний, в этот тихий час,Словно Диккенс с грустною улыбкойУ камина рассказал о нас.
вернуться

22

Ср.: «А над Невой — посольства полумира» (О. Мандельштам. «Петербургские строфы», 1913).

вернуться

23

Карл Маркс (1818–1883) жил в Лондоне с 1849 г. и до самой своей смерти.

вернуться

24

Благодаря любезности С. З. Лущика, мы имеем возможность привести полный текст этого ст-ния С. Кесельмана по изданию: Огоньки. Литературно-художественный еженедельник. Одесса. 1918. 8 июня (27 мая). С. 1:

АГНЕССА
Лишь только в сумраке закроют двериИ грусть моя сольется с полутьмой,Из синевы далеких повечерийПлывет в мечтах старинный Кентербери,Засыпан белой английской зимой.Я вижу Вас, притихшая Агнесса,И розы платья Вашего цветутТо в церкви, где звенит простая месса,То у камина, где школяр-повесаВ скрипучем кресле учит скучный ut.Я помню голос нежный и несмелый,Каштанов треск на золотых дровах,Когда померкнет день оледенелый, —И ветвь темнозеленую омелыНад очагом веселым Рождества.Вы плачете, Агнесса, Вы поетеО юности фарфоровой, — как встарь,Мелькают дни в стремительном полете:Над книгой сказок в ветхом переплетеВесна качает голубой фонарь…Все тише песня синих повечерий;В глухом снегу сверкающей пургиВсе призрачней старинный Кентербери.Бледнеет ночь, — и у стеклянной двериЯ слышу Ваши тихие шаги.
вернуться

25

Предреволюционные стихи Игоря Северянина (1887–1941) настолько часто подвергались пародированию, что это дало повод современной исследовательнице назвать Северянина «пародической личностью».[72]

вернуться

26

Манера Игоря Северянина читать стихи описана, например, в мемуарах Б. К. Лившица: «Как известно, он пел свои стихи — на два-три мотива из Тома: сначала это немного ошарашивало, но, разумеется, вскоре приедалось».[73] В своей пародии С. Кесельман вышучивает не какое-то конкретное поэтическое произведение Северянина, но сюжеты и экзотический словарь сразу нескольких его ст-ний. Ср., например, в северянинском «Грандиозе» (1910): «Все наслажденья и все эксцессы // Все звезды мира и все планеты // Жемчужу гордо в свои сонеты, — // Мои сонеты — колье принцессы!», а также в его ст-нии «Письмо из усадьбы» (1910), написанном от лица истомившейся по любовнику женщины. Упомянем также о юмористическом рассказе С. Кесельмана «Муж», где сходная ситуация описана от лица любовника.[74] В этом же номере «Молодого журнала» были помещены «Литературные заметки» Г. Цагарели, где творчество Кесельмана характеризовалось следующим образом: «…несмотря на молодость поэта С. Кесельмана, в его стихах можно найти все признаки наличности поэтического темперамента и художественного чутья автора. Обстановка поэзии С. Кесельмана: вечер, сумерки. В полумгле неясные очертания предметов, людей, притихшие звуки. Я люблю стихи С. Кесельмана за их нежность, временами доходящую до сентиментальности, за тонкий, покрытый полупрозрачной дымкой рисунок».[75]

вернуться

27

Подробнее о «Литературке» (Одесском Литературно-Артистическом обществе) см., например, Азадовский Константин. Александр Биск и одесская «Литературка» // Диаспора. Новые материалы. I. Париж—СПб., 2001. «Кружок молодых поэтов» был организован журналистом и фельетонистом Петром Моисеевичем Пильским (1879–1941), который 27 мая 1914 г. напечатал в одесских газетах следующее объявление: «Поэтам Одессы. Этой зимой возникла мысль об устройстве вечера молодых поэтов юга <…>. Я прошу молодых поэтов собраться в литературном клубе сегодня в 9 час. вечера».[76] 15 июня 1914 г. состоялся вечер «Кружка молодых поэтов» в курзале Хаджибейского лимана (дачное место под Одессой).

вернуться

28

История знакомства К. с Э. Багрицким подробно описана К. в мемуарном очерке «Встреча».[77] Эдуард Григорьевич (Годелевич) Багрицкий (наст. фамилия Дзюбин, 1895–1934), был одним из ближайших друзей К. одесского периода. Согласно воспоминаниям С. Г. Гехта, Багрицкий «читал наизусть <…> стихи В. Катаева, которые вряд ли помнит сам Катаев».[78] Однако в 1935 г. К. говорил Г. И. Полякову, что Багрицкий «мог сделать безумную гадость человеку, ничего ему не сделавшему».[79] Над своим программным ст-нием «Птицелов» Багрицкий работал с 1918 по 1926 г. Ср. также в его автобиографической поэме «Февраль» (1933–1934): «Как я, рожденный от иудея, // Обрезанный на седьмые сутки, // Стал птицеловом — я сам не знаю!». Заглавие «Птицелов» носит одна из главок мемуаров о Багрицком К. Г. Паустовского.[80]