Еще бы! Они даже свою группу называли «Аметистовые уклоны». Где уж мне!
— Когда наскучат ей лукавые новеллы и надоест лежать в плетеных гамаках, она уходит в порт смотреть, как каравеллы из дальних стран плывут на темных парусах, — читал птицелов с упоением свою знаменитую «Креолку», — от старых кораблей так смутно пахнет дегтем…{49}
И прочее.
Видимо, все это он позаимствовал из пиратских романов Стивенсона{50}, которые читал на уроках, пряча под парту журнал «Мир приключений».
Несмотря на всю мою приверженность к русской классической литературе, поэзии Кольцова, Некрасова, Никитина, не говоря уж о Пушкине и Лермонтове, несмотря на увлечение Фетом, Полонским, впоследствии Буниным, я не мог не восхищаться и даже завидовать моему новому другу, романтической манере его декламации, даже его претенциозному псевдониму, под которым писал сын владельца мелочной лавочки на Ремесленной улице. Он ютился вместе со всеми своими книгами приключений, а также толстым томом «Жизни животных» Брема — его любимой книгой{51} — на антресолях двухкомнатной квартирки (окнами на унылый, темный двор) с традиционной бархатной скатертью на столе, двумя серебряными подсвечниками и неистребимым запахом фаршированной щуки.{52}
Его стихи казались мне недосягаемо прекрасными, а сам он гением.
— Там, где выступ холодный и серый водопадом свергается вниз, я кричу у безмолвной пещеры: Дионис! Дионис! Дионис! — декламировал он на бис свое коронное стихотворение…
— Утомясь после долгой охоты, запылив свой пурпурный наряд, ты ушел в бирюзовые гроты выжимать золотой виноград.{53}
Эти стихи были одновременно и безвкусны и необъяснимо прекрасны.
Казалось, птицелов сейчас захлебнется от вдохновения. Он выглядел силачом, атлетом. Впоследствии я узнал, что с детства он страдает бронхиальной астмой и вся его как бы гладиаторская внешность — не что иное, как не без труда давшаяся поза.
Даже небольшой шрам на его мускулисто напряженной щеке — след детского пореза осколком оконного стекла — воспринимался как зарубцевавшаяся рана от удара пиратской шпаги.{54}
Откуда он выкопал Диониса, его пурпурный наряд, запылившийся во время охоты? Откуда взялись какие-то бирюзовые гроты и выступ, мало того что холодный и серый, но еще и «водопадом свергающийся вниз»?
Необъяснимо.
Впоследствии он стал писать по-другому, более реалистично, и, медленно созревая, сделался тем прославленным Поэтом, имя которого — вернее, его провинциальный псевдоним — принимается как должное: к нему просто привыкли.
Прошло более полувека, и однажды я — все в той же погоне за вечной весной — очутился в Сицилии, куда мы прилетели из Рима, предварительно пройдя все зловещие процедуры в аэропорту Фьюмаччино.
Угон самолетов уже стал делом обыкновенным.{55} Воздушное пиратство. Поэтому всех пассажиров тщательно обыскивали и надо было проходить через какую-то электромагнитную раму, реагирующую на присутствие всякого металлического предмета, например ручного пулемета или бомбы. Так как Сицилия считается центром всемирной мафии, то осмотр производился особенно строго.
Единственное исключение агенты полиции сделали для пожилой монахини с тяжелым саквояжем в руках. Ее пропустили без осмотра. По всем законам авантюрного жанра именно эта монахиня и была наиболее опасным членом мафии и в ее саквояже, конечно, должен был находиться автомат или какое-нибудь взрывное устройство.
Во время всего короткого перелета Рим — Палермо я не спускал глаз с монахини, равнодушно перебиравшей четки, а когда она открыла свой чемодан и, надев очки, стала в нем копаться, я проклял судьбу, угораздившую посадить нас именно в этот проклятый самолет, который могут угнать куда-нибудь к черту на рога — в Африку — или даже взорвать в воздухе.
Я не обращал внимания на красоту расстилавшегося под самолетом Тирренского моря и перестал волноваться лишь после того, как наш самолет «алиталия» пошел на посадку, и мимо нас побежали прибрежные скалы, холмы, покрытые апельсиновыми рощами, желтая полоса пляжа на кружевной кромке до слез синего моря, и мы покатились по бетонной полосе небольшого провинциального аэродрома.
Не помню, был ли я прежде в Палермо, но этот город показался мне знакомым. Не буду его описывать. В памяти сохранился лишь какой-то людный перекресток с раковиной фонтана, вделанной в угол старого итальянского дома. Из львиной пасти в эту мраморную раковину лилась не слишком обильная струя воды. Но раковина был переполнена — видно, что-то засорилось. Водопровод был дряхлый, вероятно, его чинили в последний раз в начале двадцатого века. Из раковины на тротуар изливалась вода; натекла большая лужа, по которой шлепали прохожие, проклиная отдел коммунального хозяйства. Весь перекресток был покрыт синен утренней тенью.
Перед входом в дряхлый величественный собор росла целая роща африканских пальм. Пахло светильным газом, горячим кофе, ванилью, и во всем этом было столько староитальянского, сицилианского, что я вспомнил давнее-предавнее время и наше путешествие с папой и маленьким моим братом{56}, братиком, на пароходе из Одессы в Неаполь с заходом в разные порты. В Палермо, кажется, не заходили. Заходили в Катанию и Мессину. Но все равно — теперь, когда в памяти все смешалось, я перенесся в ту неизмеримо далекую пору своей жизни, когда впервые увидел Италию, старую, королевскую, с осликами или даже мулами с красными чехольчиками на ушах и черными шорами, что делало их как бы слепыми; с тесными лавчонками, где продавался вкусный ледяной оранжад и шипучий лимонад в бутылочках, закупоренных вместо пробок маленькими матовостеклянными шариками, которые нужно было протолкнуть внутрь…
Теперь, как и тогда, переходя по диагонали перекресток (не все ли равно, где это было — в Катании или Палермо) из синей тени на залитую почти африканским солнцем сторону, я промочил туфли возле раковины углового фонтана с мадонной в нише, украшенной цветами и разноцветными лампадками.
Но это не важно. Извините, я отвлекся. Важно то, что в туристском автобусе мы объехали треугольник Сицилии, окруженный со всех сторон ализариновой синевой Средиземного моря, останавливаясь по дороге возле древнегреческих храмов, но не из белого мрамора, как в Греции, а из местного желтого камня, возле мраморных развалин римских городов, поверженных в прах войсками карфагенян, — ужасный след Ганнибала, шагнувшего под трубный рев боевых слонов через Сицилию на Апеннинский полуостров по дороге к золотым воротам Рима, — а может быть, разрушенных землетрясениями в те дни, когда вдруг просыпалась Этна, извергая из своих семи кратеров огонь и дым и швыряя в небо раскаленные каменные бомбы, заставляя трескаться землю, обжигая лавой виноградники и обволакивая остров клубами сернистых газов, озаренными снизу отсветами преисподней…
Кто знает, какая нечеловеческая сила разрушила циклопические постройки древней Сицилии? И почему иные из них остались почти нетронутыми, не поверженными во прах?
Но теперь громадные кубические камни разрушенных бродов заросли кустами одуряюще-душистой седой полыни, такой зловеще серебряной на фоне пустынного моря, почерневшего от дождевых туч, надвигавшихся откуда-то из Ливии, из Туниса, из Карфагена, от которого почти ничего не осталось, кроме легенды, кроме флоберовской «Саламбо».
Здесь под ливнем, внезапно обрушившимся на мраморные развалины, в толпе американских туристов, как стадо испуганных лошадей, бегущих к автобусу, я ощутил страшное одиночество, тщету человеческих цивилизаций, поглощаемых одна за другой непознаваемой бездной тысячелетий, по сравнению с которыми моя жизнь не более чем мгновенное сновидение.
49
Неточно цитируется ст-ние Э. Багрицкого «Креолка» 1915 г. (в котором, отметим, появляется «смеющийся мулат»; эти строки К. намеренно (?) не цитирует. В одной из последующих сцен «АМВ» поэзия Багрицкого будет сопоставлена с поэзией Б. Пастернака — «мулата»).
50
Ср. в рассказе К. «Бездельник Эдуард» об излюбленном времяпрепровождении Э. Багрицкого: «…он совершенно не вставал с постели, с утра до ночи читал романы Стивенсона, отрываясь от чтения лишь для еды».[109]
51
«Крепче Майн-Рида любил я Брэма! // Руки мои дрожали от страсти, // Когда наугад раскрывал я книгу… // И на меня со страниц летели // Птицы, подобные странным буквам, // Саблям и трубам, Шарам и ромбам» (Из поэмы Э. Багрицкого «Февраль», 1933–1934).
52
Ср. в записях Ю. Олеши: «…мне вспомнилась его затхлая еврейская квартира в Одессе, с большими и неуютными предметами мебели, с клеенкой на обеденном столе и окнами, выходящими в невеселый двор <…> Багрицкий болел бронхиальной астмой, унаследованной им от отца, разорившегося, а может быть, не успевшего разбогатеть торгового маклера, которого я видел только один раз, выходящим из дверей с керосиновой лампой в руках».[110] Ср., однако, в записях Г. И. Полякова об имущественном положении отца поэта, Годеля Дзюбина (втор. половина 1860-х — 1919?): «Семья была средней зажиточности, с достатком, имелась домашняя работница».[111] Ср. также в мемуарах Б. В. Бобовича: «Жили Дзюбины на Ремесленной улице в маленькой двухкомнатной квартире, уютной, хорошо прибранной».[112]
54
Ср. в цитировавшихся выше в комментарии воспоминаниях З. Шишовой, а также в мемуарах Б. Б. Скуратова: «Он сидел на широкой кровати с черной повязкой на долго не заживающей ране на щеке (последствия флюса)».[113]
55
В частности, 11 апреля 1974 г., то есть — в том же году, когда К. путешествовал по Европе, террористическая организация Народный Фронт Освобождения Палестины захватила самолет с заложниками в городе Аль-Хаис (Саудовская Аравия).
56
Евгением Петровичем Катаевым (псевдн. Петров, 1903–1942), о взаимоотношениях которого с К. жена автора «АМВ», Эстер Катаева, вспоминала: «Когда Валя откуда-нибудь приезжал, первое, что он делал, это звонил Женьке».[114] Выразительную деталь давнего итальянского путешествия семьи Катаевых в Италию, касающуюся будущего Евгения Петрова, находим в романе К. «Разбитая жизнь, или волшебный рог Оберона», где рассказывается, что «в Милане возле знаменитого собора его сбил велосипедист, и он чуть не попал под машину».[115]