Потом осознаю свою ошибку.
Я всего лишь хотел сдаться ему – пусть бы отвез к тому слепому, который может видеть, что у меня внутри.
Но теперь поздно.
Роюсь в его сумке. Ищу визитную карточку, листок, адрес на конверте, блокнот – что-нибудь. Обшариваю карманы и нахожу сотовый. Вытаскивая его, случайно нажимаю на кнопку, и на экране загорается огонек, зеленые блики скользят по красному фону.
Набирается последний номер, по которому звонили с этого аппарата.
Отвечает голос. Услышав его, я прерываю связь.
Потом пробираюсь вперед, на место водителя, включаю фары, потому что уже стемнело, но все равно ничего не вижу. Тогда вытираю ладони об икры и привожу в действие дворники, чтобы разошелся плотный, красный туман, покрывающий ветровое стекло. Но он не снаружи, этот красный туман.
Он – внутри.
– Пансион «Цветок», Сан-Ладзаро… слушаю. Слушаю! Алло! Алло! Алло! Хм… отсоединились.
«Summertime».
Эта мелодия начинает звучать у меня в голове, едва Грация бочком заходит в комнату, вот только не знаю, потому ли, что я услышал ее шаги через открытую дверь, или потому, что мне так нужен ее аромат – заглушить запах спагетти под соусом, которые стоят передо мной нетронутыми.
Слышу, как она говорит:
– Предупреди еще раз привратника, что сюда может пройти только человек, имеющий на это право. И в любом случае пусть позвонит в комнату и предупредит. О'кей?
Слышу ворчание Ста Лир. Слышу, как он идет к двери, как дверь закрывается. Слышу, как вздыхает Грация. Слышу, как скрипят пружины кровати, несильно, – видимо, она присела на край; слышу, как звякают пряжки на ее ботинках. Слышу, как шуршат шнурки, вылезая из ушек, и слышу, как тяжело шмякается об пол далеко отброшенный башмак.
Грация скинула второй ботинок, согнулась, завела руки за спину и расстегнула лифчик, не снимая футболки. Хотела было спустить бретельки и вытащить его из рукавов, но через дверь в смежную комнату взглянула на Симоне и улыбнулась. Подумала, что среди других преимуществ общения со слепым есть еще и это: можно чувствовать себя вольготно, не стесняясь, – и Грация схватилась за ворот футболки и стянула ее через голову. Потом сняла и лифчик и, раз уж на то пошло, вылезла из джинсов, раздумывая, не снять ли и колготки тоже. Все-таки оставила их, подняла с полу футболку, надела ее задом наперед. Подошла к зеркалу, стоявшему на комоде, покрутила головой из стороны в сторону, пригладила пальцами волосы. Снова подумала о Симоне: Симоне не может увидеть ее ни в трусах, ни растрепанной, но ей все равно было неловко, она все равно прихорашивалась. Постояла еще перед зеркалом, поджав губы и наморщив лоб, потом прикрыла глаза и улыбнулась.
Слышу, как Грация подходит ближе. Слышу синий шелест ее чулок по ковролину, которым обит пол в комнате. Чувствую ее запах совсем рядом – пахнет маслом, нейлоном, хлопком, чуть сильнее – кожей и summertime.
Она садится на подлокотник кресла, ее упругая, затянутая в шершавый нейлон кожа касается моих пальцев. Я их быстро убираю. Она говорит:
– Ты ничего не ел.
– Нет.
– Ты не голоден?
– Нет.
– Я приготовила тебе сюрприз. Хочешь послушать?
– Нет.
Она встает, ставит что-то на стол. Сдергивает тонкую целлофановую обертку, примерно такую, как на пачках сигарет, которые курила моя мать. Мне бы хотелось подумать о матери, но все еще никак не получается, весь день я гоню от себя эти мысли. Кроме того, другой звук отвлекает меня. Я знаю – это кассетоприемник магнитофона захлопнулся со щелчком.
Фортепьяно. Один-единственный аккорд, и сразу следом за ним легкий рокот ударных, как подавленный вздох. Быстрый-быстрый пассаж, и снова звуки фортепьяно, словно капли воды, потом голос, не такой как всегда, чище, но в более медленном ритме, поет Almost Blue. Мне в глубине души не хватало этой песни. Боже мой, как мне ее не хватало. Этой песни и Грации, обеих. Но мне страшно. Моя мать умерла, и эта Almost blue – не та, которую я знаю.
– У них не было той записи Чета Бейкера, которую ты мне давал послушать, – объяснила Грация. – То есть была на компакт-диске, а у меня здесь только кассетный магнитофон. Это запись Элвиса Костелло. Между прочим, на обложке написано, что он и сочинил эту песню, «Almost Blue». Ты это знал?
– Нет. Я же не читаю, что написано на обложках. Я просто слушаю, и все.
Грация продолжает:
– Тебе не нравится, когда я разговариваю?
– Да.
– Тебе не нравится, когда я тут, с тобой?
– Да.
– Почему?
– Потому что я хочу остаться один, в тишине.
– Ну так и оставайся один, в тишине.
Грация протянула руку и выключила магнитофон. Потом дошла до двери, прислонилась к косяку, скрестила руки на груди и стала глядеть на него, не двигаясь и не говоря ни слова.
Симоне тоже не двигался и не говорил ни слова, откинувшись в кресле, одна рука на подлокотнике, другая, сжатая в кулак, – на коленях. Слегка опустил голову, стиснул зубы, нижняя губа наползла на верхнюю в какой-то детской гримаске. Глаза закрыты, но одно веко чуть приподнято, от этого лицо кажется асимметричным, перекошенным.
Оба застыли в молчании.
Грация замерла, будто бы ее больше нет да и не было никогда, глядит на Симоне. Глядит на Симоне тогда, когда он поднимает голову, будто принюхиваясь к этой опустевшей тишине, которую не заполняет даже «Almost Blue»; глядит, когда он произносит, сначала тихо, почти вполголоса:
– Грация?
Потом – громче, с нетерпением, и наконец совсем громко, почти в страхе:
– Грация, где ты?
Тогда, раскинув руки, она отрывается от двери.
Внезапно я чувствую ее совсем близко. Чувствую ее запах, тепло ее кожи у своего лица, потом чувствую ее губы на своих губах. Откидываюсь назад, но ее руки обнимают меня за шею, притягивают.
Меня пробирает дрожь. Дрожь пробирает меня, когда ее мягкие губы скользят по моим губам; когда ее пальцы забираются под воротник рубашки; когда она садится ко мне на колени, берет мою руку, кладет ее под футболку, и я чувствую теплую гладкую кожу спины.
Потом она снимает футболку, запах summertime усиливается, я тону в нем и больше не ощущаю ничего, только ее дыхание да шелест колготок, которые сползают вниз, которые она стряхивает движениями ног. Я держу руки на ее талии, но она берет их и поднимает выше, и я чувствую под пальцами розовый изгиб ее грудей и синие точечки сосков, и она, не отрываясь от моих губ, шепчет:
– Сожми.
Она склоняется ко мне со стоном, вжимается в меня вся, я чувствую ее запах, ее тепло: резкий, сильный запах, исходящий от кожи, и нежное тепло спины и прижатых ко мне грудей; чувствую влажное давление ее рта; чувствую, как ее язык проскальзывает между моих губ, а когда он касается моего языка, весь вздрагиваю, словно получив разряд тока. Она расстегивает на мне ремень, и я чувствую прикосновение ее бедер, чувствую сквозь ткань трусов что-то влажное, горячее, когда она откидывается назад, снимая с меня штаны.
– У меня это первый раз, – шепчу я и чувствую, как она улыбается, близко-близко.
– У меня – не первый, – говорит она. – Но почти.
Я выгибаюсь дугой, когда она меня трогает, весь содрогаюсь в спазме, когда она впускает меня, вместе с ней издаю стоны, чувствуя ее сверху и вокруг, – влажная, мягкая, раскаленная, она толкает, стискивая, и тогда я, схватившись за ее тело, мокрое от пота, не переставая дрожать, стискиваю и толкаю тоже.
Ощутив ее тяжелое, быстрое дыхание на своих губах, я раскрываю рот и ищу ее язык.
– Ты уже больше не дрожишь?
– Нет.
Они растянулись на полу. «Классика», – прошептала Грация, натягивая на себя рубашку Симоне. Тот лежал навзничь, совсем голый, раскинув руки крестом.
– Я не могу тебя видеть таким, – сказала Грация, подложила руку ему под голову и устроилась рядом, вытянув ногу поперек его бедер. Потом взяла его руку и положила себе на лицо. – Ты не хочешь узнать, какая я? – спросила она.