Выбрать главу

Потрясло его и то, что Милли явно действовала по принуждению. Его слух, изощренный любовью или особого рода своекорыстием, уловил в ее шутливой болтовне жалобную ноту отчаяния. Милли подчинялась насильно, и объяснить это можно было только одним: она шла замуж по расчету. Открытие это не столько шокировало Барни, сколько наполнило его жалостью к Милли. Уж кто-кто, а Милли — свободное создание. Какие же ужасы толкнули ее на решение надеть ярмо рабства? Что она могла полюбить Кристофера — этого Барни не допускал. Хотя бы от этого страдания он был избавлен. Она не влюблена, но со всем присущим ей блеском и двоедушием будет играть роль безоблачно счастливой жены. А для него она будет потеряна.

На каком-то этапе мучительных раздумий — возможно, в кабаке Литтла перед Барни забрезжил свет. Чувство облегчения вылилось в четкую формулу: этому не бывать. Она, несомненно, пожалеет о своем решении; так не лучше ли помешать ей это решение выполнить? Каковы бы ни были финансовые затруднения Милли — а Барни с некоторых пор подозревал, что они существуют, — все лучше для нее, чем насильственный брак, против которого ее свободолюбие все равно возмутится. Барни, знавший ее как никто другой, был в этом уверен. Значит, ему и следует, конечно, с видом на какую-то награду, спасти Милли от нее самой. Ее необходимо удержать от этого шага. Но как?

Переход от бесплодной грызущей боли к изыскиванию контрмер, пусть даже самых приблизительных, сразу придает сил. Барни выпрямился на стуле, заказал еще порцию виски и вперил строгий взгляд в «Слияние рек», бледно изображенное на ромбе из цветных стекол в окне кабака. И тотчас на новом пути, по которому пошли его мысли, возникла фигура Франсис. От, Франсис решено пока скрывать намерения ее отца. Почему? Ясно, потому что Кристофер хочет сперва выдать дочь замуж и услать подальше. А почему? Потому что он боится ее противодействия. Барни, добравшийся к этому времени до пивной Бэтта, хлопнул себя, по лбу и попытался сосредоточить взгляд на «Жемчужине с грудью белее снега», бледно изображенной на ромбе из цветных стекол в окне пивной. Красавицу эту было бы трудно узнать, если бы не надпись. Буквы прыгали у Барни перед глазами, но когда-то он их уже здесь читал. С Франсис дело обстояло не просто.

В общении с нею Барни ощущал ясность и доброту, на которые тщетно надеялся, соприкасаясь с другими женщинами. Через Франсис ему приоткрылась абсолютная любовь, то единственное, что может исцелить, униженную душу. Но в этой тихой девушке он угадывал женскую натуру, сильную и сложную. Ее воля мощное оружие. Что, если использовать это оружие в ситуации, на которую он только что натолкнулся? Франсис вполне способна расстроить женитьбу отца, в этом Барни не сомневался. Сомнительно было, захочет ли она это сделать. Главным по-прежнему оставалось то, что Милли не должна выйти за Кристофера. Но из этого еще не явствовало, разумно ли впутывать в это дело Франсис. Франсис страшно расстроится; а хорошо ли ее расстраивать накануне ее собственного замужества? Хотя, конечно, если она вступит в борьбу с отцом, не исключено, что это заставит ее отложить свой отъезд из Ирландии или даже свое замужество, особенно если победа останется за нею. Тогда она решит, что должна остаться с отцом и утешать его.

Отсюда возникло новое соображение, такое интересное, что Барни, почти не сознавая, что делает, надел шляпу, грузно поднялся и с достоинством вышел из пивной Бэтта на набережную. Рядом с пивной был Либерти-Холл, штаб тред-юниона транспортников и чернорабочих, а теперь и Гражданской Армии Джеймса Конноли. Переходя булыжную мостовую по направлению к окружной железной дороге, Барни увидел, что перед Либерти-Холлом собралось довольно много народу. Одна фигура в этой толпе показалась ему знакомой. Потом он понял, что это Пат, и инстинктивно замер на месте, чтобы остаться незамеченным. Пат был одет в ярко-зеленую форму Волонтеров, при шляпе с полями и портупее. На поясе у него висел револьвер, через плечо — винтовка. На остальных была темно-зеленая форма Гражданской Армии. Они как будто о чем-то спорили, а потом все вместе вошли в здание.

При виде Пата Барни сразу протрезвел и понял, что влил в себя изрядное количество спиртного. Он был рад, что Пат его не видел, и сердце его сжала та особенная боль, какую вызывали в нем пасынки. Боль эта состояла из любви, стыда и острого чувства несправедливости. Для Барни его пасынки были высшие, почти идеальные существа, и любил он их особенной, тайной, запечатанной любовью. Он так и не сумел найти язык для этой любви. Не было ни взгляда, ни жеста, ни прикосновения, ни голоса, которым он мог бы ее выразить. В то же время он знал и всегда помнил, что для братьев он одиозная фигура. Их обижало его отношение к их матери, насколько они могли об этом судить. А еще больше, пожалуй, обижало самое присутствие отчима, воплощавшего собой наихудший вариант человеческого существования. Контраст между чистым совершенством его любви и подлой бессмысленностью его поведения, между его опечаленным сердцем и придурковатыми повадками казался Барни вопиющей несправедливостью. И в то же время он испытывал перед мальчиками настоящий стыд, порождаемый тем, что было в нем самого глубокого и неиспорченного, и порой пронзительный почти до сладости.

Пройдя немного, Барни прислонился к теплому скругленному граниту набережной. Небо над головой было чисто ирландское — холодное, бледно-голубое, похожее на тонкую мокрую бумагу, по которой едва заметно расплылась сильно разведенная голубая краска. Ветер упорно клонил мачты кораблей у таможни и не давал опасть английскому флагу. От Дублина, а может, от Лиффи пахло дрожжами. Барни посмотрел вниз, на реку. С гранитных стен свисали большие железные кольца, соединенные фестонами канатов, обросших водорослями, напоминающих крупный, грубый орнамент начала прошлого века, а внизу медленно струилась клейкая вода, чуть пенистая, как пиво, грязно-коричневая, испещренная ржаво-белыми бликами, тонкими мазками синевы и блестками тусклого золота. В ней матово отражалась побеленная лестница, а теперь еще и целая башня белых чаек, устремившихся обследовать особенно плотное место в вязком потоке. Глядя на реку, вдыхая ее запах, слушая шум уличного движения и свары чаек, Барни вспоминал тихий, незагрязненный Шаннон у Клонмакнойза и огромного Христа, раскинувшего руки на древнем кресте, и всю эту пустынную местность.

Он прошел немного дальше, до моста. Впереди, отчетливые, как на гравюре, разноцветные изогнутые набережные тесного города тянулись к зданию Четырех Судов с его зеленым рубчатым куполом. Над пивоваренным заводом Гиннеса громоздились тучи, бело-коричневые, как блики на реке. Наверно, дождь все-таки будет. Барни погладил усы, вдыхая застрявший в них запах виски. Остановившись, стал лениво разглядывать рекламы и плакаты на набережной Св. Георгия. Один из них, очень большой, утверждал со скромностью, всегда его удивлявшей, что «Мыло МАРТЫШКА — не для белья». Другие, поменьше, сообщали, что «Вазелин — залог победы», а «От почернения кожи поможет только ЗАМБУК». На вербовочном плакате седая женщина увещевала своего нерешительного сына: «Иди, мальчик, это твой долг». Афишка фотографа изъявляла готовность увеличить «любой снимок вашей жены, невесты, ребенка или лучшего друга до натуральных размеров» всего за полтора шиллинга. Неужели это всерьез? Барни попробовал вообразить, что у него есть снимок Милли в натуральную величину. Пришлось бы запирать его в своей комнате и прятать под матрасом — больше негде. Отсюда пошли и другие беспокойные мысли.