— Да понимаешь… — Барни, который запирал свою комнату потому, что его разросшиеся мемуары уже не лезли ни в какую тряпку, искал, чем бы отговориться.
К счастью, Кэтлин продолжала без паузы:
— И зачем ты носишь дома эту дурацкую шапчонку? Ты в ней похож на еврея.
— Мне нравится быть похожим на еврея.
— Ты у исповеди был?
— Нет.
— А следовало бы пойти!
— Может быть.
— Пойдешь?
— Не знаю.
— Скоро Пасха.
— Знаю, что скоро Пасха. Я и сам думаю о Пасхе.
— Ты бы пошел к отцу Райену.
— Отец Райен мне не нравится.
— Исповедь — это не вопрос личных симпатий.
— Знаю.
— Ну пойди к другому священнику. К незнакомому, где-нибудь в городе.
— Может, пойду, а может, не пойду.
В его ссорах с Кэтлин было что-то непреходящее. Словно без конца тянулась все та же невесть когда начавшаяся ссора. Кэтлин внушала ему, что он капризный ребенок, а потом сама же доводила его до неприличных выходок. Всякий раз он как бы со стороны наблюдал собственный переход от тупого смирения к бешеной ярости.
— Пойди к Tenebrae, ты любишь эту службу.
— Пойду, если захочу.
— Все мы грешны. В эту святую пору особенно надлежит об этом помнить.
— Знаю я, что я грешен.
— Сейчас Великий пост, он требует суровой простоты. Религия — это великая простота, Барни. Не этого ли недостает в твоей жизни?
— Я и так достаточно прост, если ты имеешь в виду тупость.
— Ты отлично понимаешь, что я не это имею в виду. Твоя беда в том, что тебе стыдно.
— Какого дьявола мне должно быть стыдно!
Разумеется, это и была главная беда его жизни, но для него это значило такое, чего Кэтлин никогда, никогда не понять, так что он с полным основанием опровергал слова, по своему значению столь далекие от истины. Ему было стыдно не так, как она это понимала. Он стоял перед ней и терзался, уже чуть повернувшись к двери, но не в силах уйти. Она снизу смотрела на него. Лица ее не было видно в темноте, но он чувствовал написанное на нем усталое благочестие. Это его бесило.
— Иногда мне кажется, что ты катишься на дно, Барни.
— Ну а если и качусь, кто в этом виноват?
Не женись он на этой женщине, он мог бы быть хорошим человеком. Не женись он на ней, он бы сумел исправиться и достичь той простоты, которая, как правильно сказала Кэтлин, и составляет сущность религии. Это она ему помешала.
— А почему мне не катиться ко дну? — сказал Барни. — Никто меня не любит, не заботится обо мне. А ты ходишь как старая ведьма, мне назло. Почему ты себе не купишь приличное платье? Ходишь как старая ведьма, точно вчера из трущоб. Кэтел и то говорит, что новые жильцы на нашей улице приняли тебя за мою мать. Казнишь себя нарочно, лтобы казнить меня. Даже верой своей стараешься меня уязвить.
— Грех говорить такие слова, — тихо сказала Кэтлин.
— А что ж, это правда. Ты меня съесть готова. И никакой заботы я не вижу. В моей комнате никогда не убирают…
— Ты же ее запираешь.
— Дом превратился в помойку. Ты только посмотри на эту комнату. Даже золу не выгребли. И повсюду пыль. Джинни, видно, совсем разленилась! Семьи у нее нет, своего хозяйства нет, казалось бы, можно найти время хоть пыль стереть. Плохо ты ее обучила. Над такой надо с палкой стоять.
— Джинни к нам сейчас не ходит.
— Что с ней стряслось?
— Она беременна.
— А-а… — Он смешался, слишком неожиданно чужие невзгоды ворвались в перечень его собственных.
— Разве ты не видел, как она плакала на днях на лестнице?
— Нет. — На самом деле Барни видел, как Джинни плачет на лестнице, но он в это время торопился к Милли и через минуту уже забыл о ее слезах. Ложь была слишком подлая. Он схватился за щеку и пробормотал: — Впрочем, видел, да, но я очень торопился, а потом забыл.
— Ты всегда торопишься. И всегда забываешь. Тебя как будто здесь и нет.
— Бедная Джинни. Чем ей можно помочь?
— Почти ничем. Ты бы, например, мог ее навестить. Доктор не велел ей работать. А ты знаешь, в каких условиях она живет.
— Навестить? — Барни уже готов был заявить, что это невозможно. Потом он разом сел на ближайший стул. Давно ли он хотел сострадать всему миру? А теперь ему трудно заставить себя навестить несчастную служанку, попавшую в беду. Вслух он сказал: — Что это со мною творится?
— Ты отлично знаешь, что с тобою творится. Ты так поглощен собой, что другие люди для тебя не существуют. Хоть бы вот на Пасху…
— Ну, а ты? — сказал Барни, поднимая голову. Он уже забыл про Джинни. А ты не поглощена собой? Я для тебя существую? Похоже, что нет. Ты только…
Дверь гостиной бесшумно распахнулась, и кто-то появился на пороге. Это был Кэтел с подносом. Он искусно обогнул Барни и с легким стуком поставил поднос на один из столиков с металлическим верхом.
— Ой, как тут темно, мама! А на улице льет. Газ зажечь?
В руке у него тут же чиркнула спичка. Он уже шел вдоль стены, зажигая рожки. Каждый рожок вспыхивал бледно-оранжевым светом под шелковым с бисером колпачком, а потом, когда Кэтел поворачивал кран, разгорался в ярко-белый шар. Газ тихонько сипел, в комнате стало светло, а залитое дождем окно потемнело.
— Чай я только что заварил, — сказал Кэтел, возвращаясь к подносу. — Я решил подать его сюда. Ой, как же это я позабыл затопить камин, я ведь хотел, раз бедной Джинни нет. Вот, мама, пожалуйста. — Он налил чашку чаю и подал Кэтлин.
Кэтлин смотрела на него улыбаясь. Лицо ее, жемчужно-золотое в мягком свете газа, все еще казалось заплаканным и помятым, но в чертах была теперь спокойная, ласковая усталость, лоб разгладился, и большие глаза, устремленные на сына, сияли какой-то исступленной нежностью. Кэтел с присущей ему неуклюжей грацией потоптался около нее, словно ткал ей невидимый защитный кокон. Не сводя с матери внимательных глаз, он пригладил свои темные волосы. Он был весь угловатость юности и блеск живого ума. Вот он обернулся к Барни.
— А это вам. — Он никогда не называл Барни по имени, но сейчас, передавая ему чашку, говорил тихим, убеждающим голосом, как с больным. — И еще вот, я купил печенье. Ваше любимое. Сливочное с лимоном. От Липтона. Пришлось постоять в очереди.
Барни взглянул на поднос. Там стояла тарелка с печеньем, его любимым, сливочным с лимоном, за которым Кэтел стоял в очереди у Липтона.
На глазах у него выступили слезы. Он видел рядом с собой Кэтела и еще, как будто отдельно от него, подобную мелькающей птице руку мальчика, указывающую на поднос, приглашающую его отведать печенье. Он взял эту руку в свои. Бессвязные слова поднимались в нем вместе со слезами.
— Ты так добр ко мне. Ты невинен и чист душой. О, оставайся таким всегда. Не пускай зло в свою жизнь. Прости меня. — Он поднес руку Кэтела к губам и поцеловал.
На минуту стало очень тихо. Потом Кэтел отступил, немножко сконфуженный, смущенный. Он постоял в нерешительности, а потом положил руку на плечо Барни и легонько сжал его. Быстро повернулся к матери:
— Сейчас принесу растопку. — И исчез.
Барни встал. Внезапно ощутив доброту Кэтела и столь же внезапно забыв о себе, он чувствовал себя бодро, легко. Словно ему было откровение.
— Так ты пьян, — сказала Кэтлин, — Я и не поняла. А можно было сразу догадаться.
— Я не пьян! — Так ли? Всегда ли он теперь знает, пьян он или нет? Он повернулся к ней спиной, и слезы потекли по щекам. Это несправедливо. Одну короткую хорошую минуту он говорил с пасынком голосом чистой любви, а жена только и нашла сказать, что он пьян. Ладно, пусть он пьян. Слезы текли и текли. Пьяные слезы.
Как в тумане, он увидел распятие на стене и сказал:
— Где мы сбились с пути, Кэтлин? Неужели мы не можем найти в себе немножко любви друг к другу?
Жена молчала.
Барни, спотыкаясь, побрел к двери. Он не хотел больше встречаться с Кэтелом. И по пути наверх, в спальню, им снова овладели страшные, черные мысли о Милли. Он отпер дверь. Вон и винтовка «Ли-Энфилд» стоит в углу. Он сел у стола и кулаком вытер слезы. Потом собрал разбросанные листы своих мемуаров и начал быстро писать.
11