— Брат и сестра? — Милли коротко рассмеялась. — А ты не думаешь, что есть какая-то особая причина? Может быть, тут замешан ее отец?
— Нет. Кристофер всегда этого хотел.
— Может, она еще передумает.
— Нет, не передумает. Поэтому я и хочу уехать как можно скорее.
— Мама твоя, наверно, в отчаянии.
— Она еще не знает. Франсис просила пока никому не говорить, она хочет сначала подготовить Кристофера.
— А-а… Ну, не тревожься, я-то буду молчать. Это я умею. Но как же мне не стыдно так тебя расспрашивать! Господи, ребенок плачет! Давай-ка лучше выпьем хересу, а? Тебе это будет полезно. Да и мне, пожалуй, тоже.
А Эндрю торопливые расспросы Милли как будто помогли. Ему стало чуть легче. Он потягивал херес и понемногу согревался, оживал.
Милли опять подсела к нему и взяла его за руку.
— Черт знает, до чего ты похож на моего брата, на своего отца. Ты любил покойного Генри?
— Конечно.
— Это хорошо. Сейчас не все дети любят своих родителей. Я-то очень его любила. Так-так, значит, это все-таки будет не Франсис! Но ты не горюй. Ты молод и до противности красив. Только не вешай голову и можешь выбирать любую красотку — хочешь в Англии, хочешь в Ирландии. Я тебе помогу советом.
Эндрю покачал головой. Он устало глядел на камин, на бледные языки огня от горящего торфа.
— Нет. У меня больше ничего не будет. И вообще я умру молодым. Почему-то мысль эта его подбадривала.
— Этот выход всегда в запасе, так? Чепуха! Я уже предвкушаю, как буду учить твоих детей ездить верхом.
— Мне кажется, я не мог бы жениться ни на ком, кроме Франсис. Может, я просто не гожусь для женитьбы.
— Мальчик мой, ты только посмотри в зеркало! Вот разве что ты этого боишься… У тебя когда-нибудь была женщина?
— Нет, конечно.
— Ну вот, теперь я тебя шокировала. Но неужели правда? Ни разу? А хочется, наверно, до ужаса? Выпей еще хереса.
Эндрю глубже ушел в диван, подтянул колени. Он обнаружил, что все еще держит руку Милли, и выпустил ее. Милли тоже устроилась поуютнее, с ногами, колени их касались. Эндрю был сильно смущен последним поворотом разговора, но то, что вещи вдруг были названы своими именами, развлекло его и даже как-то утешило.
— Да, наверно, я боюсь, боюсь, что…ну, что ничего не выйдет. Но как бы там ни было, этот вопрос больше не возникнет.
— Возникнет, дитя мое. Ты солдат. Ты, черт побери, мужчина, Эндрю. Ты невероятно молод. В ближайшие два-три года с тобой столько всего случится, что ты и вообразить не можешь. Дай мне опять руку. Куда она девалась?
— Ох, Милли, я не знаю. Иногда мне кажется, что я всего боюсь. Мне страшно возвращаться во Францию.
— Это всякому разумному человеку было бы страшно. — Она сжала его руку, ласково помяла ее в ладонях.
— Хорошо с вами поговорить.
— А ты, видно, очень одинок, да? Жаль, что ты уезжаешь, я могла бы много для тебя сделать. Ну, да ты не унывай! Скажи, вот даже сейчас ты не чувствуешь хотя бы малюсенькой радости оттого, что ты свободен, что перед тобой открыт весь широкий мир с его неожиданностями?
— Нет, я только чувствую, как мне скверно.
— Ну конечно, сейчас еще рановато. Но это чувство появится. О Господи, если бы я была молода, как ты, и свободна, а знала бы все, что знаю теперь! Si jeunesse savait, si vieillesse pouvait![36]
— Но вы вовсе не vieille,[37] Милли, и я уверен, могли бы pouvait все что угодно.
— Ты милый. Дай я тебя поцелую…
Лиловые шелковые колени чуть надвинулись на колени в хаки, и Милли обняла Эндрю за шею. Пригнув к себе его голову, она поцеловала его в щеку. Потом ухватилась за его плечо и, пододвинувшись вплотную, поцеловала в губы.
Эндрю был удивлен, озадачен. До сих пор он воспринимал Милли как нечто расплывчатое, теплое, успокаивающее. Сейчас он четко осознал ее тело, позу этого тела и его близость, и где оно касается его собственного тела, и как к нему подступиться. Торопливым движением, непосредственным и благодарным, он подсунул руку ей за спину и неловко прижался лицом к ее лицу. Потом откинулся назад в страшном смущении.
Минуту они глядели друг на друга. Милли сказала чуть слышно:
— Этого я не ожидала. — Взяла его руку и прислонилась к ней щекой. Вот видишь — широкий мир с его неожиданностями уже взялся за свои проделки.
— Простите меня… — сказал Эндрю.
— За что? Ты меня так утешил. Ведь я — человек, разочарованный в жизни, как и ты. И к тому же в страшном затруднении. Впрочем, не важно. Но то, что ты явился именно сегодня, и это — это сложилось так счастливо, так невинно. Меня ведь ты не боишься?
— Нет.
— Ну так поцелуй меня, моя радость, и теперь уж как следует.
Эндрю глубоко вздохнул и, когда Милли приглашающе наклонилась к нему, крепко ее обнял и, прижав головой к подушкам дивана, стал целовать. Перестать было трудно. Задыхаясь от ужаса и восторга, он оторвался от нее и встал.
— Простите ради Бога, тетя Миллисент.
— Ты опять за свое? Сейчас я тебя нашлепаю. Сядь. Там, в дальнем конце, я тебя не трону. Вот так. Эндрю, милый, ты преобразил для меня весь мир. Когда ты приехал, я себе места не находила от горя. Помнишь, я сказала, какие подснежники голубые. Тогда они были не голубые, а серые. А вот теперь стали голубые. Это ты их такими сделал.
Эндрю был полон стыда и тревоги, но и сквозь стыд он невольно ощущал свою чисто мужскую власть над этой красивой, старше его женщиной.
— И знаешь, Эндрю, знаешь, нельзя нам на этом успокоиться. Это было бы преступлением.
— То есть как?
— Ты сказал, что боишься этого. Что, может быть, ничего не выйдет. Я тебя научу. Со мной все выйдет.
Эндрю не сразу понял. Потом, потрясенный, уставился на нее.
— Опять я тебя шокирую. Но я хочу тебя убедить. В этом нет ничего дурного, никакого греха. У нас с тобой все было бы невинно и чудесно. И все твои страхи как рукой снимет.
Эндрю смотрел на нее, глаза у него были, как у испуганного ребенка.
— Не будь трусом, Эндрю. Это удивительно, это прекрасно. И такой случай. Никто не узнает. А после этого ты действительно будешь свободен. И мне будет такая радость.
— Я не могу…
— Я хочу тебя. А ты меня. Тут-то ошибки быть не может.
— Нет, право же… Милли, я лучше пойду.
— Ты трус и размазня. Но я понимаю, я тебя застигла врасплох. Я и себя-то застигла врасплох! Ну ты еще подумай. Только думай скорее, мой милый, мой мальчик, думай скорее!
Оба уже встали с дивана. Эндрю натягивал плащ.
— Эндрю, голубчик, ты на меня не сердишься?
— Нет. Простите меня. — Он поцеловал ее руку и прижал к глазам, низко склонив голову.
— Ну, теперь иди, я тебя отпускаю. О, а колечко-то я так и не сняла. На, возьми его. Но когда ты придешь, когда ты придешь по-настоящему, ты мне его подаришь. Нет-нет, шучу. Ты и назад поедешь на велосипеде? А то, может, оседлать Оуэна Роу? Ты мог бы оставить его потом в конюшне на Харкорт-стрит.
— Нет, спасибо.
Она проводила его за дверь, в сырой темнеющий вечер. Только что стал накрапывать дождь. Лохматые черноголовые овцы собрались у крыльца — толпа молчащих призраков. Выцветшее небо чуть отдавало желтизной, а пик Киппюр, видный над деревьями, был черный как смоль.
— Люблю, когда животные подходят к самому дому. Ты ведь вернешься, да? Ты все равно возвращайся, хоть поговорить. О Господи, как глупо, мне плакать хочется. Вот как ты меня разволновал, милый… и как я тебе завидую. И сейчас я завидую не молодости твоей и свободе, а твоей невинности.
14
Четыре свечи осталось или восемь, старался вспомнить Барни, чувствуя, что колени у него совсем онемели на каменном полу. Надо бы знать — по номеру псалма. Пятнадцать свечей, зажженных в треугольном подсвечнике, гасили по одной после чтения каждого псалма. Но Барни уже давно сбился со счета. Он только знал, что пробыл здесь довольно долго и что пол очень жесткий и к тому же мокрый от дождевой воды, которая натекла с макинтошей и зонтов окружающих его людей. Пробыл он здесь довольно долго, а до этого был в пивной. Перехода из пивной в церковь он не запомнил. В конце концов он решил-таки сходить к Tenebrae. То есть, по-видимому, решил, раз он здесь.