— Не может это быть твоим долгом, — сказала она. — Не может. То, что грешно, не может быть долгом.
— Сражаться за свободу своей родины не грешно.
— Но ты не это будешь делать. Ты просто будешь ни за что убивать людей. Обагришь руки невинной кровью. И тебя самого могут убить или изувечить. Так оно и будет. А ради чего? Подумай немножко вперед, когда люди оглянутся и увидят, что ничего не изменилось. Ирландию не изменишь несколькими выстрелами. Как ты не понимаешь? Таким путем ничего нельзя добиться. Все эти подвиги ты выдумал. Ты совершишь преступление, и себя погубишь, и разобьешь мне сердце, и все напрасно. Неужели ты не можешь взглянуть на это из будущего и понять, что все напрасно?
— Я в этом будущем не живу, и ты тоже. А сейчас Ирландия должна сражаться, и к этому дню она шла долгой дорогой.
— Она, она! Да кто она такая, Ирландия? Ты думаешь, Ирландия — это ты и твои друзья? Ты повторяешь эти громкие, выдуманные слова, но они ничего не значат. Это пустые слова. Все вы запутались в своих мечтаниях, и нужен-то всего десяток здравомыслящих людей, которые бы вас остановили. Неужели у тебя не хватит мужества отказаться от этой затеи?
— Сейчас уже поздно спорить.
— А Кэтел?
Пат промолчал.
— О своем младшем брате ты подумал? Имеешь ты право губить и его тоже?
— Кэтела мы убережем.
— Как именно? Ты отлично знаешь, он всюду за тобой пойдет. Связать его, что ли, прикажешь?
— Никто не разрешит ему что-нибудь делать, он слишком мал.
— Кто будет спрашивать, сколько ему лет? Если ты не возьмешь его с собой, возьмут эти люди Джеймса Конноли, около которых он вечно толчется.
— О Кэтеле я позабочусь.
— Пат, маленький мой, не ходи туда. Ты, наверно, имеешь там какое-то влияние. Ну хоть отложите, подумайте еще. Ты же знаешь, что против англичан у вас нет никаких шансов, все вы это знаете. И Мак-Нейл не может не знать. Он ведь не сумасшедший.
— Не в том дело, есть у нас шансы или нет.
— Ты идешь туда, чтобы тебя убили, чтобы умереть ни за что.
— Почему «ни за что»? Если я умру, то умру за Ирландию.
— Умереть за Ирландию — это бессмыслица, — сказала она.
Тяжелый стук бегущих ног послышался на лестнице, потом на площадке, и не успели они оглянуться на дверь, как она распахнулась и в комнату ворвался Кристофер Беллмен.
— Кэтлин, будьте добры, оставьте нас ненадолго вдвоем с Патом.
Кэтлин сказала:
— Они завтра идут сражаться, — и пошла к двери.
— Ах, завтра? — Кристофер вопросительно посмотрел на Пата. Дождавшись, пока Кэтлин вышла, он шагнул вперед и стиснул Пата за плечи. Он тряхнул его с силой, в которой смешались ласка и гнев, потом отпустил и отвернулся. Завтра? О Господи, идиоты вы, идиоты, идиоты. Ты не слышал, что произошло на юге, в Керри?
— Что?
— Ваше драгоценное германское оружие. Целый транспорт. Теперь он лежит на дне моря в Куинстауне. Ох, дураки безмозглые… Но завтра… Пат, ты с ума сошел.
— Что вы сказали про германское оружие?
— А ты не знал? Корабль из Германии, битком набитый оружием для вас… И как им это удалось… я все узнал от Мак-Нейла — прорвались сквозь блокаду… кажется, переодетые норвежскими рыбаками… добрались до Троли, а там стояли чуть не двое суток; ждали, пока ваши обратят на них внимание! О Господи, как можно было допустить такую глупость! Немцы для вас совершили чудо, а вы все прохлопали! Почему, почему вы не выгрузили это оружие? Но этих несчастных немцев никто, видимо, так и не заметил. О чем думали ваши люди, черт побери! А те решили, что больше стоять на месте нельзя, стали продвигаться вдоль берега и напоролись на английский сторожевой корабль, и их отконвоировали в Куинстаун. Немцы и тут держались замечательно, просто замечательно — капитан спустил команду в шлюпки, а судно взорвал прямо под носом у королевского военного флота! Да, немцы работают на совесть. Но они могли бы знать, что ирландцы-то где-нибудь да напутают. Только подумать все это добро стояло в бухте Троли, и никто его не принял, не выгрузил! Болван на болване!
Пат отвернулся, помолчал.
— Ну, этого не вернешь.
— Еще бы! И Кейсмента они сцапали.
— Кейсмента? Но ведь Кейсмент не в Ирландии.
— Теперь в Ирландии. В казармах королевской ирландской полиций в Троли. Немцы доставили его на подводной лодке, и он угодил прямо в объятия полиции.
— О Господи, — сказал Пат. — Кейсмент. — Он тяжело опустился на стул. Его повесят. — Он закрыл лицо руками.
Кристофер был до крайности возбужден, сам толком не понимая своего состояния. Кэтлин он кое-как успокоил, но после ее ухода вдруг проникся уверенностью, что она была права. Мак-Нейл, видимо, ничего не знал, но теперь Кристофер сообразил, что, если готовится вооруженное восстание, Мак-Нейл и не будет об этом знать. А что-то готовится. Уверенность эта пришла не как результат логических выкладок, а скорее как физический толчок, от которого он вскочил с места, весь дрожа и задыхаясь; и, как человек, разгадавший загадочную картинку, он теперь видел только новые контуры, а прежние уже не мог уловить.
В политических спорах Кристофер всегда изображал из себя циника. На самом деле он, хоть и оставался сторонним наблюдателем, питал глубокое романтическое сочувствие к ирландской традиции протеста и к шинфейнерам как нынешним ее носителям. Историю Ирландии он любил как свое личное достояние, и, хотя не скупился на шутки по адресу «трагической женщины», в его отношении ко всей этой скорбной летописи был силен элемент рыцарской галантности. За этим крылось негодование, которым он ни с кем не делился. Как у многих кабинетных ученых, нарочито отмежевавшихся от участия в активной борьбе, у него было сильно развито чувство героического. А впечатлительность художника позволяла ему оценить эпическое великолепие, которым во все времена была овеяна трагедия Ирландии.
Теперь он пребывал в ужасающем смятении. Известие о германском оружии повергло его в такое горе, в такую ярость, что он понял, как безраздельно держит сторону повстанцев. Потрясла его и участь Кейсмента, человека, которым он искренне восхищался. Сердце его уже было охвачено мятежом. Однако он знал, что любое выступление сейчас закончится лишь новой трагической неудачей. Он легко согласился исполнить просьбу Кэтлин — подействовать на Пата логикой, но сейчас, глядя на юношу, озаренного в его обострившемся восприятии ярким светом истории, он не знал, что сказать, как не знал, куда девать избыток энергии, которой наполнила его новая ситуация.
— Да, Кейсмента повесят, — сказал он Пату. — Вас всех повесят. Если тебе хочется окончить свою молодую жизнь на английской виселице, ты, несомненно, избрал для этого правильный путь.
Пат поднял голову и чуть улыбнулся.
— Не беспокойтесь. Нас не повесят, нас расстреляют. Мы как-никак солдаты.
— С вами поступят не как с солдатами, а как с убийцами. Как с крысами.
— Они быстро убедятся, что мы солдаты. Откуда вы узнали про Кейсмента? Надо полагать, это правда?
— Узнал в доме у Мак-Нейла. Это очень прискорбно. Но то, что вы прохлопали это оружие…
— Насчет транспорта с оружием я не понимаю, — сказал Пат. — Но Кейсмента наши люди в Троли спасут.
— Не успеют. Нынче к вечеру все вы будете разоружены.
— Значит, нынче к вечеру мы все будем сражаться. Вы ведь не разболтаете то, что сейчас сказала моя мать?
— Нет, прости меня Бог, не разболтаю, но, по-моему, все вы сошли с ума.
— Едва ли они налетят на нас уже сегодня. Мы, может быть, и глупы, но они еще глупее. В чем дело, мама?
В дверях стояла Кэтлин. Она подошла к сыну и с размаху ударила его по руке.
— Кто-то только что видел Кэтела, он шел по улице с винтовкой…
Пат отстранил ее и выбежал из комнаты.
18
Пат еще так и не решил свою проблему — он все откладывал ее, потому что не находил решения. Он был просто не в состоянии думать о Кэтеле, подойти к нему с рассудочной меркой, спросить себя, что будет для Кэтела выгоднее. Брат всегда был ему бесконечно близок, неотделим от него, как его собственная рука. Кэтел присутствовал в его восприятии собственной жизни, точно они смотрели на мир одними, общими глазами; и, долгие годы держа брата в рабском повиновении, он этим дисциплинировал себя, учился жить одновременно в двух телах. Бывали минуты, когда он вдруг понимал, что мальчик существует отдельно от него, и удивлялся этому как неожиданной дерзости. А потом они снова возвращались друг в друга, и Пат чувствовал, что время растянулось, раздалось вширь, и собственное детство не только живо и продолжается, но обретает новые, прекрасные черты.