Левка Рубинштейн
АЛЬПИНИСТ В СЕДЛЕ С ПИСТОЛЕТОМ В КАРМАНЕ
Наполеон Бонапарт — самый штатский из всех военных.
Предисловие автора
Если бы в июле 41-го добровольцу, рядовому — необученному солдату разведки 1-й Горнострелковой бригады — сказали, что, проведя три года войны в пехоте на передовой, он станет помощником командарма, в чине полковника, то, глядя на его беспрерывно распускающиеся и спадающие обмотки, все бы отчаянно смеялись, и я вместе с ними.
В Ленинградском Политехническом институте была команда альпинистов, руководимая тренером и капитаном Василием Сасоровым. В сороковом году она стала лучшей командой Советского Союза. Получила медали рекордсменов и выполнила нормы мастеров спорта.
В самом начале войны команда всем составом ушла на фронт. Добровольцами, рядовыми солдатами, разведчиками 1-й Горнострелковой бригады, вскорости ставшей болотнострелковой, ибо ее бросили не в горы, а защищать дальние подступы к Ленинграду.
Нас было десять человек коренных ленинградцев, и нас стали убивать. По одному, по два. Убивать… убивать.
Я, Левка Рубинштейн (теперь уже Лев Михайлович), остался в бригаде последним. Так Бог дал. И написал эти записки не о том, как стреляли, как наступали, как брали города и городки, как умирали… Я написал правду о том, как жили на войне. Письма к жене Ире, письма Иры к подруге Зине Мариупольской, неистребимая память о пожаре составили гвоздь, забитый мне в голову войной.
Молодой ленинградский аспирант-физик сунулся в пылающую печь и не может забыть, как пахнет дым. С течением новых струй старые кадры стали лишь медленнее проплывать, но не тонут, не гаснут, не выцветают. И вот прошло более сорока лет, а я помню, как у Кости Соболева слиплась на лбу прядка светлых волос… Милый Костя… Значит, имею право… и, значит, пишу.
В этих записках хотелось сохранить тон того глупого рыжего жеребчика, выпущенного на траву, какими мы были в сорок первом, и той битой старой клячи, ставшей умной к концу (или скорее после него).
Нас быстро убивали, поэтому в записках больше о себе.
Но! Я один из нас!
Посвящаю повесть погибшим первыми: Ване Федорову, Косте Соболеву, Сене Аскенази.
— А сколько жен было у всех ваших ротных и взводных?
— Несть числа!
— И всех ждали?
— Да!
— Но не всех умели ждать, — сказала она, — и поэтому не все вы выжили.
ОДНАЖДЫ Я СКАЗАЛ СВОЕМУ ДРУГУ, физику: «На нашей войне погибло двадцать миллионов человек, а что, если бы погиб еще один?» Он ответил: «Двадцать миллионов и еще один? Да он не имел бы никакого значения, ибо был бы вне чувствительности системы измерения».
А моя жена Ира сказала: «Все наоборот! Он имел бы большее значение, чем все ваши двадцать миллионов, ибо этот человек — мой муж Левочка, и он оказался двадцать миллионов первым и выжил. И еще потому, что я умела его ждать».
Ирочка еще сказала: «Конечно, поначалу я обижалась и огорчалась. Он был аспирантом, имел броню, и не обязательно ему было бросать меня одну с пятимесячной девочкой в обреченном на блокаду Ленинграде. Но потом я все поняла, и очень-очень его ждала, и поэтому он выжил».
ТЕРЕБУТИЦЫ
Всего семь домов в деревне Теребутицы. Затерявшаяся в песках и болотах за Новгородом, она речку Шелонь обернула вокруг себя крутым уступом.
Мало ли у нас на севере таких речек с торфяной водой и низким берегом… Ложе их — торф. Они несут его в своем чреве, пока не вольются в следующий большой торфяник и не растворятся, затерявшись в нем. Речек таких тысячи и Теребутиц таких миллион.
Замшелые дома с большими сенными сараями и семью старухами, положившими до конца жить без дорог и магазинов, как на старом кладбище.
В начале деревни болото, в конце деревни лес. Лес редкий и бор сосновый на песчаной дюне, как чудо среди болот и исключение из правил. И вот наше командование доставило нас в край новгородских болот и этой деревни. Трудные и несчастные дни тянутся долго. Позже мы хорошо познакомились с такой тянучкой. Дни сочатся и неизвестно куда.
Неопределенность — одно из несчастий войны. Преодолевать ее мы не научились и позже, узнав лишь, что неопределенность и есть нечто независимое, но определенное на постоянство.
В Теребутицах никто не звал нас ни к обеду, ни к ужину. Десять альпинистов (одиннадцатого мы нашли позже), умеющих поесть за взвод, были забыты.
Начальная стеснительность не позволяла обращаться к командирам, занятым и озабоченным.
Еда — это глупость! Но в ней что-то есть, подумали мы и открыли мешки. В моем сидоре были пирожки, испеченные Ирочкой. Сеня Аскенази достал печенье, изготовленное его красивой сестрой Машей. (Сеня и Костя были и остались навсегда холостыми.) Карп принес коричневой воды из Шелони, и еда состоялась.
Никто нас не трогал, и мы никого. Кончался жаркий день шестого июля 1941-го года, наш первый день войны.
Не получая ни приказов, ни распоряжений, ни указаний, ни даже советов, мы расположились у задней стены сарая и пытались притянуть к себе сон.
Было тихо и тепло. Кузнечики стрекотали, как в самое мирное время. Сон ушел к тем, кто целый день копал окопы, а мы… Каждый думал о своем и находился под тяжестью ожиданий плохого и даже очень плохого.
Я засыпал и просыпался и опять пытался заснуть, сокращая эту тяжелую ночь мыслями о том, что лучше мимолетная и неважная жизнь, чем вечная память.
К сараю подошла группа громко разговаривающих людей, первый нес фонарь «летучая мышь». Они сели на земляной пол, свободный от сена у ворот, кто-то принес ящики, и разложили на них карты. Говорил все один, басовитый. Остальные повторяли: «Так! Так! Здесь!..» Какие-то границы, противо-танковые направления…
За серединой ночи произошло событие, очень чувствительное для штатского и аспиранта, впервые попавшего в армию. Уже приближался рассвет, а командиры все сидели и сидели и рисовали карты. Внезапно кто-то пнул меня сапогом в бок и сказал: «Принеси воды! Попить». Сначала и с полусна я вообразил пинок шуткой Великанова, лежавшего рядом.
Сонная чушь! Карп Миронович Великанов, тридцатилетний доцент нашего Политехнического института, кандидат экономических наук, отец четверых детей, наш настоящий и идейный и даже всеобъемлющий вождь, позволит ли себе хамский жест?
Прокрутив события дня и отбросив шелуху, я встал. Было уже седьмое июля 1941-го года. Я встал. Командиру, который пинал меня, до ведра с водою было два шага, а до меня один шаг. Почему он меня разбудил? Какой бесчувственный эгоизм, неуважение к человеку! Какова эта армия? Простого солдата, спящего, можно пинать ногами и отдавать дурацкие приказы, думал я. Сделал бы вместо одного шага два и напился. Но я встал, не быстро, но встал, поднял ковшик, утонувший в ведре до дна, и подал самому высокому, в выцветшей хлопчатой гимнастерке с орденом Красного Знамени, почему-то висевшим очень высоко, почти на шее. Он напился, разливая воду на свои сапоги и галифе, и возвратил ковшик, на меня не взглянув. Нехороший человек, подумал я. Значит, в советской армии можно так издеваться над солдатом! Я ему не понравился? Он завидовал мне? И еще, и еще другое приходило на ум.
Об этом событии я вспомнил через два года. Тогда я уже был капитаном, и у меня был ординарец Кролевецкий. Во время тяжелых боев, после трехсуточного неспания, сидя в маленькой землянке, я полтора часа кричал в молчащую телефонную трубку: «Роза… Роза… Я — Тюльпан». Кролевецкий спал у моих ног на полу землянки, подложив под себя три березовых полена. Я, не делая шагов и не вставая, слегка тронул его ногой и сказал: «Кроля, подай воды!» И тут вспомнил все мысли первого дня на войне. Как на экране возник ответ — я стал настоящим военным человеком, а военный сможет послать на смерть сто человек только за тем, чтобы ответить на дурацкий вопрос: какая часть противника стоит перед ним? Или разыграть другой сюжет, нужный сейчас. А ты… разбудить человека… пнуть ногой… — подать воды? Среди сотни, которую я или другой офицер пошлет на смерть, будут и отцы трех детей, и отцы малолетних пятимесячных Лен, и даже Ломоносовы и Эйнштейны. «Подать воды?»…