– Ну что, тут тебе больше нравится? – с нескрываемой насмешкой спросила девушка.
– Намного, – искренне сказал Деян, вдыхая полной грудью сырой воздух. – Спасибо.
С легким удивлением он взглянул на кружку, которую все еще сжимал в руке, и отхлебнул, почти не чувствую вкуса. Когда глаза немного привыкли к темноте, он понял, что стоит под маленьким крытым соломой навесом, защищавшим вход на кухню от дождя. Но больше ничего разглядеть было решительно невозможно – только смутные контуры каких-то построек.
– Да было бы за что. – Цвета зябко повела плечами. – Охота ж тебе зад студить и курями любоваться.
– А может и охота! – Деян засмеялся, вглядываясь в наполненную знакомыми запахами темноту. Дышалось легко, ночная прохлада приятно касалась кожи.
Цвета, хмыкнув, отправила в рот прихваченную из зала рыбку.
– Только тебе, наверное, нехорошо вот так тут стоять. – Запоздало Деян подумал о том, что не один и что одежда его спутницы предназначена совсем не для прогулок. – На, возьми, – неловко перехватывая кружку из руки в руки, он стянул куртку и набросил девушке на плечи. – Еще простудишься.
– А сам-то? – нахмурилась Цвета.
– Я привык.
«И к тому же пьян», – Деян, привалившись спиной к косяку, отхлебнул пива. Ноги держали плохо, а в плотной рубахе и впрямь казалось не холодно; уж точно теплее, чем в заваленной снегом лесной хижине.
– Ну, значит, спасибо, Хемриз. – Цвета странно взглянула на него. – А с девчонками… с ними ничего дурного не случится?
Она указала поворотом головы на дверь; беспокойство ее звучало искренне. Что-то переменилось в ней, в ее манере себя держать, и не только оттого, что от сырости со щек потекли белила.
– Все будет в порядке, – сказал Деян.
– Надеюсь, ты знаешь, о чем говоришь.
– Знаю, поверь. Рибен, конечно, пьян в доску, но ни за что не причинит вреда женщинам.
– Я сама слышала, как он угрожал убить Лэша… господина Лэшворта.
– Ну, это он для острастки. – Деяну вдруг стало обидно за чародея, которого эта девушка – как и она сам когда-то – готова была заподозрить во всех грехах. – Он не злой человек, Цвета. Не собирается он никого просто так казнить, поверь. А господину Лэшворту стоило бы хранить королю верность, а не наушничать врагу! Может, Вимил и плох, а все же – он наш король; другого Господь не дал. Если б твоего господина Лэшворта не Рибен, а кто другой раскусил – епископ, к примеру, – в петле бы этому Лэшворту висеть или еще чего похуже! И ради чего совесть свою он пачкает – ради лишней монеты? Глупость и мерзость…
– «Ради лишней монеты»! – зло передразнила его Цвета. – Сказанул тоже! Много ты понимаешь. Еще Лэшев прадед тут, не площади, кабак держал. А дом этот отец его строил, – продолжила она уже спокойнее. – И Лэш, значит, хотел детям хозяйство передать, ну а тот чтоб внукам потом, чтоб и дальше так, значит… А только дочка его в малолетстве от сыпи померла с женою вместе, а сын единственный третий год воюет. Два письма за все время написал, и в тех по две строчки. Жив ли еще, один Господь знает. Но Лэш за семейное дело радеет, гордится, что лучшую на весь Нелов гостиницу держит. Хочет во чтобы то ни стало дом сохранить и сыну передать; а бежать если – так что ж, бродягою на старости лет делаться? Всего имущества – гостиница и харчевня, считай, только и есть, накопления все аккурат перед войною на починку кровли и конюшню новую ушли. Вот поэтому и… – Цвета поджала губы. – Знал бы ты, Хемриз, как Лэш сам себя стыдится – не болтал бы чепухи. Боится, что сын, как вернется, с ним за такие дела знаться не станет: тот-то за Вимила – чтоб Его сраное Величество до гроба бесы поедом ели! – кровь проливает. А только все одно: если хозяйство разорят и пожгут – тогда вовсе никакого разговора не будет. Герцогам да баронам до наших бед дела нету, никто убыток не возместит: крутись сам, как можешь. Вот Лэш и крутится. А ты говоришь – за лишнюю монету! Тут бы своего добра, всею семьей за век нажитого, не растерять без остатка, да голову сохранить…
Цвета хмуро уставилась в темноту. Повисла неловкая тишина.
– Я не знал, – сказал Деян, чтобы не молчать дальше. Не знал он и того, есть ли оправдание предательству, и сможет ли сын трактирщика, если все-таки вернется, сидеть с предателем-отцом за одним столом.
– Мне Лэш как-то рассказал; ну, про отца и деда своего, и про все другое, – Цвета едва слышно вздохнула. – Я тебе сказала раньше – мол, Лэш мой дядя, но это он мне велел себя так звать, для понятности: по правде, я ему седьмая вода на киселе… А все ж какая-никакая, а родня. Он меня и раньше жаловал, всегда по-доброму относился, а с тех пор, как Гитан, сын его, уехал – иногда даже за стол с собой сажает, говорит обо всяком… Оттого и знаю про его дела, и как тошно ему. Ты уж скажи старшему своему, чтоб худа не делал, а?
– Он и так не сделает, об этом можешь не беспокоиться, – заверил Деян. – Если господин Лэшворт, как ты говоришь, к тебе по-родственному относится, почему ж тогда поручает… такое? Такую работу?
Цвета долго молчала.
– А ты издалека пришел, – наконец заговорила она. – Сам из простых, хоть и чудодей, и говоришь по-книжному: прямой, как палка, которой в земле копаются.
– Ну… – протянул Деян, подумав про себя, что «Цвета» наверняка в жизни не видела сохи и плуга.
– Обходительный, честный. Зачем расспрашиваешь? Осудить хочешь?
– Понять хочу.
– Нечего тут понимать. Это у девчонок работа, а у меня – так, по случаям… Я сама так захотела. Лэш раньше против был: насилу уговорила.
– Но зачем?! – изумился Деян.
– Так уж жизнь моя сложилась, – сказала она с усмешкой. – У мамаши нас четверо было, а папаша с тех пор, как покалечился на руднике, только пил и бездельничал, да ее поколачивал, так что ей и без нас худо приходилось. Еды не хватало; одежды не хватало; ничего не хватало. Но я про то мало помню: когда мне исполнилось шесть, мамаша взяла меня за ухо, усадила на телегу и отвезла в Нелов. Правдами и неправдами уговорила Лэша взять меня в помощницы к стряпухам. Пожалел он меня или ее пожалел… Ты в самом хочешь об этом слушать?
– Да.
– Мать свезла меня в этот паршивый городок без малого два десятка лет назад; с тех пор я живу здесь. Телом и здоровьем Господь меня не обидел, – Цвета навернула локон на палец, – и мужчины рано стали заглядываться. Но я даже не думала ни о чем таком: у мамаши не находилось лишнего куска хлеба для нас, зато всегда была наготове какая-нибудь нравоучительная проповедь… Когда Шержен – конюх с почтовой станции – предложение мне сделал, я была рада-радешенька: он щеголял в фуражке с белым кантом эдаким молодцом, имел хорошее жалование, меня на руках носил – чего еще надо? Думала, удача наконец-то ко мне лицом повернулась… Но начался распроклятый бунт в распроклятом баронстве, и все ширился, ширился. А когда война, будь она проклята, – на тех, кто в лошадях понимает, всегда спрос. Шержена рекрутировали; ему даже в охотку было, дурню. Полугода не прослужил, как убило его: пришла бумага, пять серебряных монет и медаль.
Цвета помолчала, одернула на плечах куртку.
– Медаль еще за пятак ювелир взял, а больше мне и продать было нечего: не нажили добра, – тихо продолжила она. – Из квартирки, где мы прежде жили, – и то меня погнали: квартирку ту Шержену по почтовой службе выделили, а о вдовах заботиться – так почта не богадельня; мне так начальник один и сказал. Еще, считай, повезло: хоть детей на руках не было. Лэш, добрый человек, пустил обратно, и не в каморку какую-нибудь – хорошей комнаты мне не пожалел. И платит он всегда по совести – нигде в городе прислуга столько не получает; а только все равно не больно-то разгуляешься… Вот и подумай, Хемриз. Осталась я вдовой в двадцать лет, ни кола ни двора – и что впереди? Днем спину гнуть, пол скрести, с подносами бегать, а ночью в холодной постели одной ворочаться? Чем так до смерти жить, лучше и не жить вовсе! Но куда мне податься, кому я такая нужна, вдовая, без гроша? Кто-нибудь, может, и взял бы, из прошлых воздыхателей, но мужчин наших, кого здоровьем Господь не обидел, – всех под ружье поставили: кто остался – на тех без слез не взглянешь, а они еще зазнаются, нос воротят, выбирают… На одних только проезжающих и надежда; одна надежда – из города этого проклятущего выбраться, из бедности постылой, из грязи… Я его, городишко этот, ненавижу! С самых первых дней ненавижу. Не город – болото гиблое; засосало, и не вылезти…Смотрю иногда и думаю: хоть бы не стало его вовсе!