Тот смотрел странно и недобро.
– Если вопрос неуместный, извини, – быстро сказал Деян. – Просто… интересно.
– Слыхал сказку о трех братьях? Первый был сильный, второй – храбрый, а третий – дурак. – Капитан Альбут усмехнулся беззлобно, но как-то неприятно. – И жили они коротко ли, долго ли, но нескучно, а кое-в чем даже и счастливо.
– Слыхал, – коротко ответил Деян. Таких сказок он знал множество, но в тех, что ему нравились, старшие братья не погибали на бессмысленной войне за сотни верст от дома…
– Все слыхали: у каждого когда-то мамка была, – со вздохом сказал капитан. – Даже у Берама, хоть и таскала его за пятку вверх тормашками и называла паршивым крысенышем. Он и был как крысеныш: мелкий, юркий, злобный, отчаянный – и вырос в отличного бойца. – Капитан сжал кулак. – Среди новобранцев Второго Горьевского стрелкового полка было трое побратимов из одной деревеньки родом, и Берам Шантрум среди этих троих шел за «Храброго». Жошаб Гурниш звался «Силачом». А третий, что с ними был… – капитан ухмыльнулся, – третий был дурак-дураком, без особых способностей. Но такой же бешеный ублюдок, как Берам и Жош.
По тому, с каким вниманием прислушивалась Цвета, несложно было догадаться: она тоже слышит эту историю впервые.
– Держались они друг за друга крепко: дружки их «горьевскими братьями» прозвали, по названию, значит, полка, – продолжил капитан. – Слава за ними шла лихая. За три неполных года – по несколько медалей наградных у каждого, но и взысканий – по два листа; Берама из сержантов дважды разжаловали. И секли их, и под арест сажали, и вешать собирались – но выпускали скоро… В ту пору у командиров спрос был на бешеных не тот, что сейчас. Война была другая. Все было другое! А сейчас к гадалке не ходи: или Бергич бабу королевскую отымел, или самому Вимилу на брильянты бабенке новой монет в казне не хватило – за то и режем с бергичевцами друг друга: за бабьи юбки да королевские слюни; как подумаешь, противно делается. – Капитан шумно отхлебнул, утер рукавом усы. – А тогда – другое дело… У нас с хавбагами старый спор – еще дед мой, земля пухом, рассказывал, как задавали жару поганцам; то мы к ним лезли, то они к нам – тесно нам под одним небом; и хлеб на их островах каменных растет, говорят, скверно. В землю нашу зубами вгрызались! Бойцы знатные, с бергичевцами никакого сравнения нет. И непоняток прежде не было: они бьются насмерть, мы бьемся насмерть, чего ж тут не понимать. Уважение даже между нами было, несмотря на то, что еретики они и безбожники. Год война шла, на год стихала, и опять… Горьевский полк без дела не сидел, а с ним и «братья». Но потом пошли в штабе бабьи разговоры: про милосердие, про перемирие… Дескать, хватит друг дружку резать, пора разойтись по хорошему; и это после всего! – Капитан ударил кулаком по столу. – Но приказ от самого Вимила шел, так сказали. Велено было крови зазря не лить и, значит, показать готовность к миру. Чтоб переговоры сподручнее вести было. Командиры, чтоб, мать их, «показать готовность», придумали обмен пленными устроить. Приказ есть приказ: хочешь не хочешь, а надо выполнять… Но бывалый солдат в дурном приказе всегда лазейку найдет. – Он осклабился зло и страшно. – Батальон, где братья служили, незадолго до того госпиталь захватил, в старой каменной усадьбе устроенный. Видно, при отступлении раненых вывезти хавбаги не смогли, да так и бросили. Но дрались недобитки, как сущие бесы! Сжечь надо было всю усадьбу, но там и наши люди оказаться могли – противник тоже к перемирию готовился… Не стали жечь, взяли штурмом; пять дюжин штыков потеряли! Лекарь, который там всем заправлял, хорошо оборону устроил – даром что одни бабы в помощниках и тяжелораненые. И вот их-то всех – кого не убили сразу – генералы горьевцам и приказали под обмен выпустить; им-то плевать, сколько хороших ребят полегло, пока госпиталь этот клятый брали! Но лейтенант с сержантом, земля им пухом – оба они погибли скоро, – не случайно братьев в охрану поставили и в другую сторону смотрели. Берам после штурма с перебитой рукой ходил, злой, как сам Владыка, – а тут еще такие дела! Ну, он и придумал, как со всеми поквитаться: калечить пленных запрещено было, но царапнуть ножом – это ж разве калечить? Раненых трогать не стал, проявил, мать его, «милосердие», но обоим лекарям выжившим и сестрам-помощницам вырезал на лбу по амблигону и заявил прилюдно, дескать, что это – не в наказание, а наоборот. В знак нашей благодарности и для их же безопасности: чтоб в следующий раз отличить их среди других и не убить нечаянно. Побратимам и остальным ребятам из караула шутка страсть как понравилась. – Капитан снова прервался ненадолго, чтобы промочить глотку.
– Закончив дело, Берам к остальным пленным пошел и там слух пустил, что, врачеватели и сестры по отметине получили за сотрудничество с дарвенцами, – продолжил он. – Слушок на благодатную почву упал: их лекари в самом деле кое-кого из наших раненных перед тем залатали, под угрозой расправы, но все же. Так что хавбагские солдаты Бераму поверили, тем паче врать он был мастак. Полковник обо всем узнал, конечно, еще до обмена, но что ему было делать? На вопросы хавбагского командира он только плечами пожал: не знаю, мол, что и откуда. Берам с побратимами рытьем выгребных ям отделался, ну и прозвище получил на всю жизнь. Первым его «Хемризом» хавбагский лекарь обозвал, пока Берам на его глазах сестричкам лбы разукрашивал: все хваленое достоинство и выдержку растерял, Хранителями клялся отыскать и убить, а Берам, понятно, только посмеивался… Тот хоть и громила был, и колдун сильный – связали его заговоренной веревкой против колдовства и держали вчетвером, так что только слюной брызгать бедолага и мог. А горьевцы, глядя на то, со смеху покатывались; рассказы по всему полку разошлись. Потом перемирие подписали, время прошло, и таким уж забавным это все перестало казаться, приелось. А погоняло за Берамом осталось. И лучше его в этих краях не поминать зазря: хотя всей истории люди непричастные нынче не помнят уже, Горьевский полк тут, бывало, неподалеку подолгу стоял, и Берам многим запомнился… по-всякому.
«Да понял я, понял». – Отчего-то Деяну совсем не хотелось смотреть на капитана и не хотелось, чтобы тот говорил дальше. Но Альбут продолжал сухо и по-деловому, будто делал доклад. Насколько очевидно было то, что говорит он о себе, настолько и то, что не стоит мешать ему в этой маленькой хитрости.
– Полковник все надеялся отметить братьев, но Берам по службе так и не продвинулся: слишком много чудил и Жошаба-Силача подбивал на выходки. Зато младшему, дураку, повезло: кто-то посчитал, что он достаточно туп, чтобы правильно салютовать генералам и без запинки отдавать приказы, и направил его за казенный счет в офицерское училище… Через два года вернулся он в полк лейтенантом, братья воссоединились, но прежней дружбы между ними уже не было. Вскоре все для них пошло наперекосяк. Ушел Силач, дезертировал: моча в голову ударила – сбежал к лесной ведьме, с которой снюхался, когда по деревням провиант собирать ходил… Недалече отсюда дело было, всего-то несколько дней пути, но чтоб его прокурорские поймали – не слыхал. А жив он или помер – не имею понятия, но думается отчего-то, что помер, и давно...
Деян от души хлебнул из кружки, пытаясь заглушить неприятное чувство, что, в отличие от капитана, наверняка знает, что случилось со вторым «братом» и под стеной какой лесной хижины лежат его кости; но поминать двух негодяев в один день было бы уже слишком.
– Младший, лейтенант-дурак, еще прежде о переводе на должность при епархии попросил: связи у него подходящие были, – говорил тем временем капитан. – А Берам потихоньку стал сдавать. Поначалу еще ничего, но как Бергичевский бунт разгорелся, как отступать стали, как слухи пошли… Струсил Храбрец. – Капитан замолчал, ожидая, по-видимому, вопроса, но, не дождавшись, продолжил сам. – Лекарям и сестрам, которых Берам с побратимами разукрасили, у своих несладко пришлось; их командиры не умнее наших были. Оправданиям не поверили и знак чужой веры на лбу посчитать подлой раной отказались. Казнить – не казнили: у хавбагов странные обычаи… От них потребовали или отречься от своего народа и не возвращаться больше на родину, или признать вину перед Хранителями и всем миром: понести наказание и дать клятву, что более предательство не повторится. Но ложное покаяние, ложная клятва – для честного хавбага это хуже смерти. До братьев доходили слухи, что все жертвы выбрали изгнание; их проводили молчанием и вычеркнули из родовых книг. Оказалось, однако, иначе. Тот лекаришка, что в госпитальной палатке клялся Берама однажды разыскать и прикончить, посчитал, что та клятва дороже всех других. «Марагар», то есть «меченый роком» – так его теперь между собой хавбаги зовут. – Лицо капитана исказила гримаса отвращения и ненависти; но страха в ней не было ни толики. – Он принес покаяние. И после того, как отбыл срок в заключении на Островах, вернулся сюда, на материк, вступил в один из наемных хавбагских отрядов и сделал там карьеру. И сейчас он во всей их наемной армии – первый лекарь… И своих пользует, но больше – пленных. Вот ты, дура, думаешь, небось – раз лекарем называется, так и вправду лечит! – Капитан отчего-то зло уставился на Цвету. – Милосердие! Как бы не так. Одного из ста, может, и лечат для виду, пока остальные на голой земле лежат, никому не нужные, – и это им еще свезло, коли так. Лекари у хавбагов – первые мастера допросы вести: пытать Хранители им не велят, так можно ж залечить до того, что мать родную не узнаешь – и это вроде как не в счет. А колдунам в таких «лечениях» свой интерес. В узел людей завязывают, из двух одного лепят, да так, чтоб и баба, и мужик вышел – якобы лекарскую науку так изучают. Черное колдовство, жуткое. Даже среди еретиков мало охотников до такой службы. Марагар, знающие люди говорят, истязатель шибко одаренный. Даже сами хавбаги его побаиваются… Слухи о нем по всей армии ходят; дошли в свое время и до Берама. Дураки думают, Марагар делом таким занялся, потому как выбора не было – для меченого, для предателя работа такая в самый раз. И диву даются – почему он теперь, когда имя и положение себе сделал, на родину не вернется и нормально жизнью не заживет. Ха! Горьевские – все, кто дюжину лет тому назад, в палатке был – вот те взаправду знают, отчего он службу такую себе выбрал и отчего оставить ее не желает. Знают, по чьи души он здесь сеть закинул и ждет, когда рыбки попадутся. Берам-Храбрец как прознал, что с бергичевцами хавбагские наемники на нас идут, а с хавбагами – Марагар, стал сам не свой. Пробрал его страх и с ума свел: на том и кончился храбрец. – Капитан покачал головой. – Последнее соображение потерял и совесть; потом писарь полковой мне рассказал, что подбил Берам мальчишек каких-то на мятеж, офицера своего зарезал и был таков… Но, как сегодня выяснилось, и того ему мало оказалось: разбоем занялся. И кончил в собачьей яме за оградой, мир праху его. – Альбут, ни на кого не взглянув, одним глотком осушил стакан и уставился в стол.