Под утро, после ночных загулов, обыкновенно он пешком возвращался в аптекарский дом переменить одежду и привести себя в порядок; в иные дни ходьба причиняла боль – но ему нравилось ходить и тогда: это была настоящая, правильная, его собственная боль; боль телесная – терпимая, излечимая. Надежно защищенный чарами от патрульных и грабителей, медленно он брел по темным улицам. Деревья тянули к небу пока еще голые черные ветви; дома, многие из которых после мора оказались заброшены, равнодушно смотрели мимо него окнами, не закрытыми веками ставен. Ночной Ханрум полнился призраками и тенями, и только глухой стук трости о мостовую отличал его от одной из них. Проходящие мимо патрульные слышали звук, оборачивались, но, не найдя источника, суеверно осеняли себя защитными знамениями и ускоряли шаг.
Каждый день походил на предыдущий, и каждый в отдельности был не так уж и плох. После весеннего равноденствия распутица стала подсыхать; можно было начинать собираться в дорогу – но Деян медлил: спокойная городская жизнь притупляла разум и чувства, затягивала, словно трясина. Петер праздным развлечениям не предавался, но тоже разговора об отъезде не заводил; в свободные от службы дни он занимался хозяйством – подкрашивал в аптекарском доме стены, сам мастерил неуклюжую, но крепкую мебель взамен той, что в разгаре зимы пустил на дрова.
Неизвестно, сколько бы все это еще тянулось, но в одни непогожий день в комнатушку Деяна ввалился подвыпивший молодой мужчина и, стянув грязную шапку, по-хозяйски плюхнулся на табурет.
На посетителе была повязка добровольца-патрульного: Бергичевская комендатура исправно выплачивала ему жалованье, но, как и многие ему подобные типы, родительскими деньгами обеспечившие себе когда-то офицерский чин, он без счету тратил монеты на женщин и выпивку и без зазрения совести слал письма в далекий отчий дом с просьбой выслать денег. На письме веля называть отца «любезным батюшкой», а между строк не брезгуя, по-свойски ухмыляясь незнакомому писарю, обласкать того «зажившимся старым скупердяем».
Деян записывал не вслушиваясь – наглец-патрульный был не первым таким посетителем и не последним; но когда пришла пора записывать адрес, ухо выхватило из потока невнятной речи знакомое имя.
– Трактир на Нижней улице. Хозяину, господину Лэшворту, лично в руки.
– Господину… как вы сказали?! – Деян, разом выйдя из задумчивости, поднял взгляд на патрульного. – Повторите.
– Господину Лэшворту, – раздраженно повторил тот. – Хрену старому! Но этого не пиши.
Теперь, приглядевшись как следует, Деян смог угадать в лице молодого человека знакомые черты: патрульный был так же круглолиц, как трактирщик из Нелова, имел слишком широко посаженные глаза и мясистый нос с горбинкой. Сходство было вполне очевидным.
– Господин Лэшворт и есть ваш отец? – все же уточнил Деян.
– Ну да, ежель мамка покойная не лукавила. – Патрульнуй сально ухмыльнулся.
– Мне доводилось встречать вашего отца: прежде он не получал от вас известий и не был уверен – живы ли вы, здоровы ли. – Деян взглянул в мутные от пьянства глаза патрульного, чувствуя, как кровь начинает закипать.
Трактирщик-осведомитель не нравился ему – но все же Лэшворт был человек. И, как всякий человек, нес в себе и хорошее. А этот… Этот!..
– Он ведь ничего для вас не жалел, – сказал Деян. – Даже своего доброго имени; на виселицу мог отправиться. А вам не иначе как тяжкая служба не позволяла послать весточку?
– Ну так а чего писать было, – патрульный пожал плечами, – только зряшный на почту расход, господин э-э…
– Берам Шантрум. – Деян широко улыбнулся. От гнева стучало в висках. – По прозванию «Хемриз». Слыхали о таком?
Патрульный нахмурился, пытаясь припомнить; пьяная расслабленность проступала во всей его позе. Деян привстал, перегнулся через стол и, ухватив за вихор на затылке, дважды со всей силы впечатал мужчину лицом в столешницу, прямо в исписанный лист бумаги. Затрещали зубы.
– Возвращайся домой, ты, ублюдок! – рявкнул Деян. Ярость, захлестнувшая его с головой, чуть отступила. Он оттолкнул патрульного назад: тот упал на пол, опрокинув заодно табурет. – Отцу и Мариме от меня кланяйся, если живы. Последний раз, когда я видел Неелов, город горел так, что зарево на полнеба в ночи светило.
– Что вы… что… горел?.. – непонимающе переспросил патрульный, сидя на полу и ощупывая окровавленное лицо. Он был оглушен, пьян, слишком растерян и напуган, чтобы возмущаться или оказать сопротивление; хотя начни он драться – дело наверняка решилось бы в его пользу. – Как так горел?
– Сожгли твой Нелов родной; осенью еще. Не до того отцу твому сейчас, чтоб тебя, мразь бессовестную, обеспечивать – если он вообще жив. Вон отсюда! – выкрикнул Деян, замахиваясь тростью. – Еще раз увижу …
Угроза осталась неоконченной: патрульный, двигаясь нетвердо, но резво и позабыв на полу шапку, выскочил за дверь.
Деян отложил трость, взял запачканный кровью лист бумаги и разорвал на мелкие клочки. Руки дрожали.
Он был сам порядком обескуражен и даже напуган своей вспышкой, однако не сожалел о ней. Стоило вспомнить сальную ухмылку патрульного, как его всего передергивало от омерзения; но было и что-то еще.
«Если так посмотреть, то вот чем я лучше него? – Он достал гравированную чародейскую фляжку, в которой всегда теперь носил немного хлебной водки, сделал глоток и взглянул на отполированную до зеркального блеска заднюю поверхность: та отражала лишь бледное овальное пятно. – Все мы здесь на одно лицо…»
До конца приемного времени оставался час, в коридоре, гадая о причинах подслушанной ими ссоры, стояло еще четверо посетителей, но Деян, комкано извинившись, запер комнату и вышел наружу.
Никогда прежде он еще не заканчивал так рано; пока он хромал по непривычно светлым улицам к «Пьяному карасю», солнце било ему в лицо. Уродливые туши сугробов на обочинах почти истаяли за день; в сточных канавах журчала вода. Мор проредил население Ханрума вдвое, и все же в центре города было многолюдно: одни, пешие или конные, спешили по делам, другие неспешно прогуливались, третьи, согнувшись в три погибели, просили милости у Господа и прохожих, цепляя тех протянутыми руками за полы одежды. Солнце одинаково освещало красоту и увечья, гримасы страдания и мимолетные улыбки. Набалдашник трости проскальзывал по мокрым камням мостовой. Беспризорные мальчишки у стены полуразрушенного дома затеяли игру, по очереди швыряя перочинный нож в начерченный на земле круг; от их вида что-то сжималось внутри.
С облегчением Деян нырнул в пропахший хмельными испарениями полумрак трактира, но и там ему было не по себе; даже два кувшина крепкого вина не исправили положение. Изрядно захмелев, но так и не почувствовав себя лучше, с трудом он поднялся по крутой лестнице на второй этаж
Полноватая женщина с густо нарумяненными щеками, имени которой он не помнил – хотя пользовался ее услугами не первый раз, – затянула его в одну из спален. Половину крохотной комнаты занимала кровать, другую половину – тумба со старинным зеркалом-трельяжем. Деян вгляделся в пошедшее от времени черными пятнами стекло: с отражения смотрел незнакомый сердитый мужчина с огрубевшим от зимнего ветра и осунувшимся от пьянства и бессонных ночей лицом, полосками ранней седины в бороде и на висках и мутными, по-коровьи сонными глазами. Незнакомец внушал опаску, неприязнь – и вместе с тем какую-то брезгливую жалость; с таким типом не хотелось бы ни столкнуться на узкой улице, ни сидеть за одним столом.
Деян отшатнулся от зеркала; незнакомец отступил в глубину.
Женщина в призывно расстегнутом платье, сбитая с толку тем, что он никак не отвечает на ее ласки, отстранилась. Он, чувствуя слабость в коленях, сел на кровать; женщина осторожно присела рядом. Под румянами и белилами проступали морщины; впервые Деян заметил, что она намного старше него.