– Что? – переспрашивала фрау Гонтрам и вынимала из ушей вату. – Ах, так! – продолжала она. – Вельфхен! Если бы вы клали в уши вату, вы тоже ничего бы не слышали.
– Билла! Билла! Или Фрида! Что вы, оглохли? Принесите-ка сюда Вельфхена!
Она была еще в капоте цвета спелого абрикоса. Длинные каштановые волосы, небрежно зачесанные, растрепанные. Черные глаза казались огромными, широко-широко раскрытыми. В них сверкал какой-то странный жуткий огонек. Но высокий лоб подымался над впавшим узким носом, и бледные щеки туго натягивались на скулы. На них горели большие красные пятна.
– Нет ли у вас хорошей сигары, господин адвокат? – спросила она.
Он вынул портсигар, со злостью, почти с негодованием.
– А сколько вы уже выкурили сегодня, фрау Гонтрам?
– Штук двадцать, – засмеялась она, – но вы же знаете, дрянных, по четыре пфеннига за штуку. Хорошую выкурить приятно. Дайте-ка вот эту толстую.
Она взяла тяжелую, почти черную «мексико».
Манассе вздохнул:
– Ну, что тут поделаешь? Долго будет так еще продолжаться?
– Ах, – ответила она. – Только не волнуйтесь, не волнуйтесь. Долго ли? Третьего дня господин санитарный советник сказал: еще месяцев шесть. Но знаете, то же самое он говорил и два года назад. Я все думаю: дело не к спеху – скоротечная чахотка плетется кое-как, шагом!
– Если бы вы только не так много курили, – тявкнул маленький адвокат.
Она удивленно взглянула на него и подняла синеватые тонкие губы над блестящими белыми зубами.
– Что? Что, Манассе? Не курить? Что же мне еще делать? Рожать – каждый год – вести хозяйство – да еще скоротечная – и не курить даже?
Она пустила густой дым прямо ему в лицо. Он закашлялся. Он посмотрел на нее полуядовито-полуласково и удивленно. Этот маленький Манассе был нахален, как никто, он никогда не лез за словом'' в карман, всегда находил резкий удачный ответ. Он тявкал, лаял, визжал, не считался ни с чем и не боялся ничего. Но здесь, перед этой изможденной женщиной, тело которой напоминало скелет, и голова улыбалась, точно череп, которая уже несколько лет стояла одною ногою в гробу, – перед нею он испытывал страх. Только неукротимая власть локонов, которые все еще росли, становились крепче и гуще, словно почву под ними удобряла сама смерть, ровные блестящие зубы, крепко сжимавшие черный окурок толстой сигары, глаза, огромные, без всякой надежды, бессердечные, почти не сознающие даже своего сверкающего жара, – заставляли его замолкать и делали его еще меньше, чем он был, меньше даже, чем его собака.
Он был очень образован, этот адвокат Манассе. Они называли его ходячей энциклопедией, и не было ничего, чего бы он не знал. Сейчас он думал: она говорит, что смерть ее не пугает. Пока она жива, той нет, а когда та придет, ее уже не будет.
А он, Манассе, видел прекрасно, что хотя она еще и жива, смерть уже здесь. Она давно уже здесь, она повсюду в доме. Она играет в жмурки и с этой женщиной, которая носит ее клеймо, она заставляет кричать и бегать по саду ее обреченных детей. Правда, она не торопится. Идет медленным шагом. В этом она права. Но только так – из каприза. Только так – потому что ей доставляет удовольствие играть с этой женщиной и с ее детьми, как кошке с золотыми рыбками в аквариуме.
"Ох, еще далеко! – говорит фрау Гонтрам, которая лежит целые дни на кушетке, курит большие черные сигары, читает бесконечные романы и закладывает уши ватою, чтобы не слышать крика детей. Ох, да правда ли далеко? «Далеко?» – осклабилась смерть и захохотала пред адвокатом из этой страшной маски – и пустила ему прямо в лицо густой дым.
Маленький Манассе видел ее, видел отчетливо, ясно. Смотрел на нее и думал долго, какая же это, в сущности, смерть. Та, что изобразил Дюрер? Или Беклин? Или же дикая смерть-арлекин Боша или Брейгеля? Или же безумная, безответная смерть Хогарта, Гойи, Роландсона, Ропса или Калло?
Нет, ни та, ни другая, ни третья. То, что было перед ним, – с этою смертью можно поладить. Она буржуазно добра и к тому же романтична. С нею можно поговорить, она любит шутки, курит сигары, пьет вино и может хохотать.
«Хорошо, что она еще курит! – подумал Манассе. – Очень хорошо: по крайней мере, не чувствуешь ее запаха…»
Показался советник юстиции Гонтрам.
– Добрый вечер, коллега! – сказал он. – Вы уже здесь? Как хорошо.
Он начал рассказывать какую-то длинную историю – подробно обо всем, что произошло сегодня в его бюро и на суде.
Все только странные удивительные истории. Что у других юристов случается, быть может, раз в жизни, у Гонтрама происходило чуть ли не каждый день. Редкие и странные случаи, иногда веселые и довольно смешные, иногда же кровавые и в высшей степени трагические.
Одно только – в них не было ни единого слова правды. Советник юстиции испытывал почти такой же непобедимый страх перед правдою, как перед купанием и даже как пред простым тазом с водою. Едва он открывал рот, как начинал врать, а во сне ему снилась новая ложь. Все знали, что он врет, но слушали очень охотно, потому что вранье его добродушно и весело, и если ничего подобного с ним не случалось, то надо отдать справедливость, рассказчик он хороший.
Ему было лет за сорок: седая короткая борода и редкие волосы. На длинном черном шнурке золотое пенсне, которое всегда криво сидело на носу; через него глядели голубые близорукие глаза. Он был неряшлив, грязен, немыт, всегда с чернильными пятнами на пальцах.
Он был плохим юристом и принципиально восставал против любой работы. Ее он поручал своим референдариям, – но они ничего не делали. Только поэтому они и поступали к нему и целыми неделями даже не показывались в бюро. Он поручал работу заведующему бюро и писцам, которые тоже большею частью спали, а когда просыпались, чаще писали одно только слово «оспариваю» и ставили под ним штемпель советника юстиции.
Тем не менее, у него была очень хорошая практика, гораздо лучше, чем у знающего, остроумного и делового Манассе. Он был близок к народу и умел говорить с людьми. Его любили судьи и прокуроры, он никогда не доставлял им никаких трудностей и предоставлял идти делу своим чередом. На суде и перед присяжными он был истинным золотом, – это все знали прекрасно. Один прокурор заявил даже как-то: «Я прошу дать обвиняемому снисхождение. Его защищает господин советник юстиции Гонтрам».
Снисхождения для клиентов он добивался всегда. Манассе же это удавалось очень редко, несмотря на познания и умные, тонкие речи.
Кроме того, еще одно обстоятельство. У Гонтрама было в прошлом несколько крупных, заметных процессов, которые прогремели по всей стране. Он вел их много лет, провел через инстанции и, в конце концов, выиграл. В нем пробудилась тогда какая-то странная, долгое время дремавшая энергия. Его вдруг заинтересовала эта замысловатая история, этот шесть раз проигранный, почти безнадежный процесс, переходивший из одного суда в другой, – процесс, где приходилось разбирать целый ряд запутанных международных вопросов, о которых – кстати сказать – он не имел ни малейшего представления. Несмотря на очевидные улики, на четыре разбирательства, ему удалось добиться оправдания братьев Кошен из Ленепа, трижды приговоренных к смертной казни. А в крупном миллионном споре свинцовых рудников Нейтраль-Моренз, в котором не могли разобраться юристы трех государств – а Гонтрам, разумеется, меньше всех, – он все-таки одержал, в конце концов, блистательную победу. Теперь уже года три он вел крупный бракоразводный процесс княгини Волконской.
И замечательно: этот человек никогда не говорил о том, что он действительно сделал. Каждому, с кем он встречался, он врал про свои бесконечные юридические подвиги – но ни словом не упоминал о том, что ему действительно удалось. Таков уже он был: он ненавидел всякую правду.
Фрау Гонтрам сказала:
– Сейчас подадут ужинать. Я велела приготовить для вас немного крюшона и свежего вальдмейстерского. Не пойти ли не переодеться?
– Не надо, – решил советник юстиции. – Манассе не будет ничего иметь против! – Он перебил себя: – Господи, как кричат дети! Пойди, успокой их немного!
Тяжелыми медленными шагами фрау Гонтрам пошла исполнять его просьбу. Отворила дверь в переднюю комнату: там служанка качала люльку. Она взяла Вельфхена на руки, принесла в комнату и посадила на высокий детский стульчик.