— За вами, Женечка, окончательная редактура, — сказал профессор. — А пока гуляйте. Мне тоже еще надо шагать. Утренняя гимнастика — пять километров.
Афанасий Гаврилович жаловался студентам, что на палубе негде развернуться, — привык ежедневно пешком ходить на работу и редко пользовался машиной. Ничего не поделаешь, возраст требует. Коли сидишь на месте, прибавляется лишний жирок. Даже на теплоходе приходится помнить об этом.
Некоторым солидным пассажирам было странно видеть и утром и вечером быстро шагающую фигуру профессора. Но это его не смущало. Пусть следуют хорошему примеру, — куда полезнее, чем целыми сутками играть в преферанс!
Вчера поздним вечером шагал он уже не один. По правую руку уверенно печатал свои тяжелые шаги Митяй, а слева семенил Лева.
— Обратите внимание, — профессор указывал на стекла салона; за ними в густом табачном дыму маячили какие‑то расплывчатые фигуры. — Это так называемые отдыхающие. Едут до Ростова и обратно. Оторвите кого‑нибудь из них от карт и спросите: где он находится, день сейчас или ночь?.. Не скажет, клянусь вам, не окажет. Теплоход дойдет до Ростова, возвратится в Москву, и у Химкинского вокзала эти горе–путешественники опросят: "Как, уже приехали? Чудесно убили времечко".
Профессор говорил с нескрываемой издевкой. Ему было и обидно и жалко этих людей, которые не умеют отдыхать, но больше всего он ненавидел их равнодушие. Нельзя, совестно отгораживаться от беспокойного и в то же время прекрасного мира толстыми стеклами салона. Сквозь них не доносятся ни гудки буксиров, ни шум лебедок на пристанях, ни многоголосый говор пассажиров.
Журавлихин еще не спал, когда Афанасий Гаврилович зашел его проведать. Это было вчера ночью. Профессор не мог утаить радости от друзей, рассказывая Жене и прибежавшим к нему Митяю и Левке о своей победе. Талантливый ученый, доктор физических наук, совершенно серьезно говорил, что сейчас он себя чувствует, будто после особенно удачного эксперимента: удалось "расщепить, как атом", абсолютно неделимое ядро заядлых преферансистов. Двое из них, увлеченные разговором с профессором, незаметно для себя прошагали по палубе семь километров.
Митяй внимательно, как всегда, слушал Афанасия Гавриловича, однако на губах его блуждала снисходительная улыбка. Это не укрылось от рассказчика. Взглянув на Митяя, Набатников спросил.
— Узнали старого знакомого?
— Какого знакомого? — Улыбка сразу слетела, Митяй виновато потупился.
— Чудака профессора. Встречались в фантастических романах.
.В тесной каюте стало особенно жарко. Женя опустил голову, жар приливал к щекам. Действительно, не только Митяй, но и он сам почему‑то подумал об этом, хотя поведение профессора казалось ему вполне естественным и благородным.
— Признайтесь, — отечески поглядывая на ребят, говорил Набатников, — вы, наверное, считаете, что не пристало серьезному ученому заниматься такими пустяками. В самом деле, зачем ему нужно было расстраивать компанию безобидных картежников? Каждый отдыхает по склонности характера. А мне их жалко.
Лева теперь был окончательно убежден, что нет на свете ничего более позорного, чем равнодушие. Страшно найти в себе это подленькое, грязное чувство. "Инспектор справедливости" победоносно смотрел на друзей.
А профессор говорил увлеченно и страстно, будто от его речи зависела судьба какого‑нибудь великого открытия. Он не мог оставаться равнодушным даже к трем юным слушателям, собравшимся в крохотной каюте. Он заражал их своей верой в людей, которым нужно переделать не только землю, но и самих себя.
— Давно уже не бродят по нашей земле рассеянные профессора–чудаки, продолжал Набатников. — Хотел бы я увидеть такого смельчака, скажем, у высоковольтной установки. Вы думаете, что рассеянными они бывают в жизни? Чепуха! Сейчас наука делается не только в тиши кабинетов. Ученые всюду — на полях, стройках, в заводских цехах. А это сама жизнь.
Профессор Набатников тоже не имеет права быть рассеянным, но все же, по мнению любителей так называемой "пульки", он чудак.
— Дядя вроде меня, килограммов на сто десять, недвусмысленно заявил, что его мало интересует проплывающий мимо караван судов, если на руках только два козыря.
Афанасий Гаврилович подробно рассказывал о своем "эксперименте", как ему удалось убедить солидных и умных людей, увлеченных бесконечной игрой, бросить это занятие, выйти из прокуренного салона на палубу и почувствовать, что, кроме счастливой козырной девятки, которой вы закончили партию, есть и другое, настоящее счастье: смотреть на плещущееся под луной серебро, вдыхать степные ароматы трав, угадывать огни бакенов на перекатах и благодарным хозяйским взглядом провожать глубоко осевшие суда.
Говорил он им о многом интересно и умно, причем в это время держал карты в руках, так как заменял одного из наиболее активных партнеров, который ничего не ел с самого утра, а сейчас вырвался в каюту подкрепиться.
Каково же было его удивление, когда в салоне он не нашел своих товарищей! Не закончив партии, они ушли за профессором. Афанасий Гаврилович объяснял свой поступок твердым убеждением, что если тебе предоставлен отдых, ты должен отдыхать по–настоящему. Он хоть и не был директором плавучего санатория, но все же заботился о самочувствии этой четверки, думая о делах, к которым эти разные по своей профессии люди вернутся из отпуска.
…Журавлихин обошел всю палубу и только на корме нашел Зину. Перегнувшись за борт, она смотрела на прибрежный кустарник — он тянулся у самой воды зеленоватой, серебристой лентой. Теплоход плыл совсем близко, так что можно было рассмотреть в зелени красные прожилки — тонкие прутья ивняка.
Зина услышала шаги и обернулась.
— Успели поговорить с академиком? — спросила она.
Женя замялся и опустил глаза.
— Разговаривать не пришлось.
— Вы его не встретили?
Что мог Женя ответить? "Высокие морально–этические нормы" предписывали ему во всех случаях говорить только правду. Конечно, сегодняшний случай пустяковый, можно превратить все в шутку, но солжешь один раз, а там по этому зыбкому мостику нетрудно дойти и до Левкиного хвастовства, чего ему никак не мог простить Журавлихин. "Врешь, его не переврешь", — обычно говорил Митяй, когда упоенный своим рассказом Лева настолько терял чувство меры, что даже сам не мог отличить правду от вымысла. Очень не хотелось Жене посвящать мало знакомую ему девушку в телевизионные дела и, главное, упоминать о Наде. Это уж совсем личное и лишнее. Если бы его не звал Лева, не смущал других своей игриво ухмыляющейся физиономией, то почему бы и не признаться, что на экране появилась лаборантка?.. "Впрочем, нет, — тут же подумал Журавлихин. — Тогда придется рассказать и о потерянном "Альтаире", а это ребятам не понравится".
Зина выжидательно молчала, с удивлением посматривая на своего нового знакомого.
— Значит, не видели? — спросила она снова, вероятно заинтересовавшись его поведением.
— Нет, видел, — наконец выдавил из себя Женя. — Но я не мог ничего сказать.
— Побоялись? Я вас понимаю, — искренне заговорила Зина. — Мне как‑то пришлось лететь с одним академиком. Он осматривал леса в нашем районе. Человек старый, всю жизнь лесами занимался, много книг написал… В общем, его знает вся страна… Когда садился в кабину, у меня сердце замирало. Погода была скверная, а тут такого драгоценного человека вдруг доверяют девчонке… Не спорьте, — возразила она, заметив нетерпеливое движение Журавлихина, конечно, девчонке: ведь я тогда только что летную школу окончила. Ну, а потом… вынужденная посадка. Вспоминать не хочется. Обидно! Академик шутит, смеется, а у меня слезы на глазах… Как подумаю, кто со мной рядом сидел, сразу делается холодно от страха…
Журавлихин чувствовал себя неловко и глупо. Его обезоружила доверчивая простота Зин–Зин. Так можно говорить только с друзьями. Женя был этим польщен, но в то же время несколько раз порывался ее перебить. Стыдно за свои увертки. Зина верит ему, и нечестно оставлять ее в неведении, надо бы объяснить, о каком "академике" шел разговор.