Выбрать главу

Поэтому меня очень удивило, когда я заметил, что с некоторых пор обращение со мной Валерии изменилось. Она стала проявлять гораздо больше заботливости обо мне, нежели того требовало мое уже поправлявшееся здоровье, с излишним усердием устраивала мое изголовье и укладывала меня на подушки. Она особенно часто и охотно клала свои руки мне на лоб и на грудь, чтобы убедиться, что у меня нет жара, и подолгу не отнимала их. Несколько раз она целовала меня, придавая своим поцелуям такой вид, словно это поцелуи сестры или матери. Сначала такое поведение Валерии только забавляло меня, но потом я стал сердиться, так как она была столь некрасива, что у меня не находилось никакого желания отвечать на ее ласки.

«Неужели с Валерией у меня повторится то же, что было с Реей? – думал я с некоторой горечью. – Неужели я принужден буду, по своей слабости, ласкать эту высохшую старую девушку, от которой, в свое время, отказались все мужчины? Или был прав мой Ремигий, и я в самом деле нравлюсь всем старухам?»

Я всячески старался дать понять Валерии, что вижу в ней только приятного собеседника и что моя благодарность за ее заботы не идет так далеко, чтобы отвечать на ее любовные заискивания. Иногда я даже выражал это довольно грубым образом, резко вырывая свою руку из рук Валерии или отталкивая ее от себя, если она ко мне прижималась. Валерия не обижалась на подобные поступки, иногда только краснела от стыда, отчего ее серое лицо делалось еще непривлекательнее, но спустя некоторое время опять пыталась, хотя и робко, приблизиться ко мне. Минутами мне становилось жалко бедную девушку, за всю свою жизнь не изведавшую любовной ласки, но преодолеть невольное отвращение к ней я был не в силах и спешил навести разговор на какой-нибудь философский вопрос.

Однажды вечером мы заговорились слишком долго, не заметив даже, что миновала полночь. Разговор шел о том, от чего происходят землетрясения, и Валерия объясняла мне, что ветры проникают в находящиеся под землей пещеры и потом, вырываясь оттуда с шумом, колеблют почву и разрушают целые города. Красноречиво Валерия изображала различие между отдельными родами землетрясений, между ректами, когда земля разрывается, и хасматиями, когда земля проваливается, остами, при которых вся почва трясется, и пальмациями, при которых почва только содрогается, между эпиклинтами, разрушающими все под острыми углами, и брастами, разрушающими под углами прямыми, оживляя свое объяснение примерами, взятыми из истории разных стран и времен. Объяснения Валерии были столь занимательны, что я заслушался их, как пения сирен, и не заметил, что она совсем прилегла ко мне на ложе, обняла меня нежно рукой и почти шепчет мне свои слова на ухо.

Я опомнился лишь тогда, когда почувствовал щеку Валерии около самой своей щеки; невольно вздрогнув, я безжалостно оттолкнул от себя девушку и воскликнул в гневе, так как не мог сдержать себя:

– Как ты можешь, Валерия, так стыдить меня перед хозяевами этого дома! Что, если бы сейчас вошла сюда Рустициана и увидела нас в таком положении. Она сказала бы, что я дурно отплатил ей за ее гостеприимство, и была бы права, осыпав меня самыми жестокими упреками.

Валерия, как всегда в таких случаях, смутилась и покраснела, но тоже, вероятно, решилась на этот раз высказать все, что было у нее в душе, и жалобно произнесла:

– Я у тебя ничего не прошу, Юний, но почему ты не хочешь позволить мне тебя поцеловать? Я много тебя старше, и ты мог бы быть моим сыном. Я тебя полюбила с первого дня, как младшего брата, и мне так приятно ласкать тебя.

– Не притворяйся! – возразил я в негодовании. – Не брата и не сына ты во мне видишь. Но ты умна и должна понять, что в твои годы поздно мечтать о любви.

Валерия вся сжалась, как побитая палкой собака, и начала плакать, может быть, не столько над жестокостью моих слов, сколько над всей своей жизнью, которая прошла среди книг и умных разговоров, но без любви и страсти. В ту минуту мне стало ясно, как безразлично, в кого верить, в Юпитера или во Христа, следовать учению брахманов или Орфея, если нет в жизни радости любви. «Может ли одна любовь к богу наполнить всю жизнь?» – спросил я себя, и тотчас же ответил: нет, не может, если только эта любовь не будет безумием, но безумец способен наполнить свою жизнь чем угодно, – уверенностью, что у него в голове таится птица с золотыми глазами, что ему даровано умение понимать язык деревьев, и всем подобным. Человек прежде всего хочет жить и наслаждаться радостями жизни, и лишь после того думает о боге, о своем служении ему. Даже Рея, которую можно признать безумной, – разве могла победить в себе всей силой своей веры желание счастия?

Я смотрел на бедную Валерию, некрасивую старую девушку, похожую на какой-то черный комок, которая знала так много любопытных вещей и так умно рассуждала о боге, но теперь плакала жалкими слезами над тем, что никто не хочет ее ласкать и любить, как любят друг друга мужчины и женщины, – и мне опять казались ненужными мои размышления о истинности той или другой веры. Ошибался я или был прав, – думал я, – не все ли равно: в конце концов ведь не из ревности к древней религии поехал я в Медиолан и подверг себя смертельной опасности, а ради любви к Гесперии, которую я считал прекраснее всех женщин в мире. И довольно было, чтобы мне желанной стала близость к Рее, чтобы я охотно исполнял какие-то безумные обряды в честь грядущего Антихриста.

Кое-как успокоив плачущую Валерию, я заставил ее покинуть мою комнату. Но с того дня пребывание в семье Симмаха мне сделалось тягостно. К тому же мое здоровье совсем восстановилось, и я решил вернуться в дом дяди.

II

По моей просьбе Рустициана сообщила Тибуртину о том, что я – в Риме, и я после того перестал скрываться в отдельной комнате, начал обедать вместе со всей семьей Симмаха, в большом триклинии, и даже выходить на улицу, хотя был еще так слаб, что при первых своих прогулках не уходил дальше ближайшего угла.

Симмах жил тогда в старинном доме на Целии, принадлежавшем семье Аврелиев еще со времен республики. Дом несколько раз перестраивали и расширяли, но все же он сохранил все особенности старых римских строений. Кроме атрия и перистилия, все другие помещения были маленькие и темные. Стенной живописи почти нигде не было, и единственной роскошью в убранстве была великолепная мозаика полов, очевидно, устроенная позже, и медные украшения потолков. Впрочем, был при доме особенный сферистерий для игры в шары, которой со страстью придавался, как говорят, сам великий оратор.

Зато среди обстановки дома было множество вещей удивительной красоты и исключительной ценности, причем многие из них были памятью тех славных походов, которые совершили предки Симмаха, вывозившие из чужих стран богатую добычу. Во всех комнатах стояли на подставках, были прикреплены к стенам и висели с потолка великолепные лампы, к которым кто-то из Аврелиев питал, должно быть, особое пристрастие: были здесь лампы медные, серебряные и одна даже вся из золота. К месту и совсем не к месту были везде размещены зеркала греческие, брундусийские и восточные. Не менее богаты были ложа, кресла, светильники и столы всех видов и для всякого назначения: ложа для отдыха и для чтения, кресла из слоновой кости, мраморные и плетеные, столы мозаичные, из редкого дерева, круглые, в форме буквы С и всякие другие, перед которыми тот знаменитый стол, за который Цицерон когда-то заплатил 5000 сестерций, показался бы, конечно, бедным.