В ту минуту я утратил всякую осторожность, которой так настойчиво требовал от себя, потерял способность выбирать слова, не думал о том, к чему приведут мои безумные признания. Дрожа всем телом от порыва страсти, путающимся языком, сам еще не зная, что я скажу, я стал говорить Гесперии о своей любви. Я опять стал на колени перед ней, обнял ее колени, как алтарь божества, и твердил, глядя на ее лицо, словно из глубины на небо:
– Конечно, и я люблю тебя, Гесперия. Когда я говорил иное, я лгал. Ни один миг я не переставал любить тебя, ни в тюрьме, ни у постели умирающей Намии! Все прежние клятвы я повторяю тебе, потому что в душе я никогда не отказывался от них! Я виноват перед тобой, Гесперия, виноват в том, что посмел скрывать от тебя свою любовь к тебе!
Гесперия, слушая меня, нежно гладила рукою мои волосы, и эта тихая ласка бросала в мою страсть больше искр, чем то сделали бы самые пламенные поцелуи. И тогда, не в силах сдержать порыва своей откровенности, я рассказал Гесперии, как проклинал ее в дни своего заключения, как поклялся мстить ей, как в Медиолане проводил дни с Реей и как изменял клятвам своей любви в объятиях этой странной девушки. Сбивчиво, спутанно я рассказал все, что пережил и перечувствовал за последние месяцы, говоря бессвязно, переходя от одного к другому и возвращаясь к уже сказанному, но не утаивая ничего, открывая самую глубину своей души. И при последних словах, от напряженности чувства и от томительной радости, заплакал детскими слезами, приник лицом к груди Гесперии и воскликнул:
– Теперь не знаю, кому из богов мне молиться! Я много мучился, но мне не жаль моих мучений, и я их не помню. Ты мне сказала, что любишь меня, и это такое блаженство, в котором все прошлое потонуло, как маленькие ручьи в Океане. Гесперия, я был безумен, когда отказывался от счастия твоей любви! Возьми меня, потому что я – твой навсегда!
Плача, я обнимал Гесперию и искал губами ее губ, которыми она в часы наших последних свиданий сама обжигала меня, но на этот раз Гесперия высвободилась из моих рук, как змея или увертливая пантера. Я остался, стоя на коленях на полу, с простертыми руками, а она, отступив на несколько шагов и закрывая лицо ладонями, проговорила:
– Нет, нет, Юний! Мы еще не должны отдаваться любви вполне. Это будет нашей наградой за успех. Если мы достигнем своей цели, мы получим право на счастие, но пока у нас его нет.
– Это безумие, Гесперия! – воскликнул я, пораженный ее словами. – Ты мне сказала, что любишь меня; я знаю, что люблю тебя бесконечно. Зачем мы будем закрывать себе дорогу к радости? Разве счастие любить друг друга не даст нам новых сил для того же нашего дела?
Гесперия отрицательно покачала головой и отошла в самую глубину комнаты.
– Мы не должны прикасаться к счастью, – сказала она. – Наша богиня не Венера, с своим чудесным поясом радостей, но мудрая Минерва, с высоким копьем. Следуй ее указаниям и забудь пока о Пафии.
Минуту перед тем я был убежден, что стоило мне лишь выразить согласие, чтобы Гесперия стала моей, и я долго не мог поверить, что она действительно отказывает мне в своих ласках. Я умолял ее, убеждал ее, снова пытался привлечь ее в свои объятия, но Гесперия все суровее отстраняла мои руки и все решительнее запрещала мне к себе приближаться. Ее лицо опять приняло выражение неприступной строгости, и она повторяла мне уже повелительно:
– Этого не должно быть, Юний. Я так хочу. Оставь меня.
Поняв, наконец, что она непреклонна, я, в новом порыве чувства, зарыдал снова, но уже слезами горечи и обиды.
– Зачем ты меня так мучишь, Гесперия! – воскликнул я.
– Мучения нам нужны, – возразила она, – мучения очищают душу, как огонь золото. Знай, что я буду тебя мучить еще больше. Теперь уходи – тебе давно пора быть около Намии.
С этими словами Гесперия выскользнула из комнаты, и я остался один. Подумав минуту, я направился к выходу. «Она играет тобою, как мышью кошка, – говорил я себе. – Глупый, глупый! ты опять попался в расставленную ловушку! ты разболтал ей все, что скрывал долгое время. Ей только этого и надо было. Только этого она и добивалась от тебя своей притворной искренностью. Теперь она знает тебя всего, знает, что можно от тебя ждать, и будет пользоваться тобой, как рыбак лодкой, которую сам оснастил!»
С самыми невеселыми думами брел я по улице, но, вдруг вспомнив об умирающей Намии, охваченный стыдом при мысли, что тратил время на унизительные мольбы, когда девочка мучилась предсмертными страданиями, бросился бежать к дому дяди. Был уже поздний час; та часть Города, по которой лежал мой путь, была почти пустынна, и никто не мешал мне пробегать под портиками, как состязающемуся на арене цирка. Задыхаясь, вошел я в дом, и по строгой тишине, царившей там, сразу понял, что последняя минута близка.
Я осторожно вошел в комнату Намии. Вокруг постели умирающей собралась вся семья, в том числе некоторые клиенты и рабы. Девочка лежала, протянувшись во весь свой маленький рост, навзничь, с закрытыми глазами, неподвижно. Она, по-видимому, была без сознания. Дядя употреблял все усилия, чтобы сохранить спокойствие, подобающее истинному Римлянину, который должен, подобно Бруту древнему, без слез смотреть на казнь своих детей. Тетка, не переставая, плакала, отирала слезы и плакала вновь. Аттузия, став на колени, молилась по-христиански. Отец Никодим, стоя в головах постели, произносил какие-то молитвы, и никто не обращал на него внимания.
Заметив, что я появился, Аттузия встала с колен, подошла ко мне и сказала:
– Она много раз звала тебя, но тебя нигде не могли найти. Но, благодарение Богу, отец Никодим успел окрестить ее, и душа ее очистилась от грехов. Теперь она вознесется прямо к дверям рая, и такой кончины мы все можем желать себе.
«Желаю такой кончины тебе, и поскорее!» – едва не сказал я вслух, но сдержался, стиснув зубы. Однако в выражении моего лица было, должно быть, что-то злое, потому что Аттузия, не дождавшись ответа на свои слова, поспешила отойти от меня и снова опустилась на колени. Я занял место около дяди и стоял, пристально глядя на искаженное лицо девочки, по губам которой время от времени проходила судорога.
Так стояли мы в безмолвии довольно долго, как вдруг Намия слабо зашевелилась и приоткрыла помутневшие глаза. Она обвела взором всех присутствующих, словно стараясь понять, в чем дело. Потом этот взор сделался сознательным, и что-то вроде улыбки показалось на губах Намии. Делая большое усилие, едва слышно, но совершенно разумно и даже чуть-чуть шутливо она произнесла:
– Отец, мать, я вас очень люблю, но, кажется, я умираю, мне очень плохо... Мои деньги отдайте Юнию, в наследство, он глупый и от них поумнеет... А мои игрушки – Венере, потому что я – как бы невеста... Ах, мне хотелось бы выйти замуж...
При звуке этого почти замогильного голоса никто уже не мог сдержать слез; тетка зарыдала громко, отчаянно, с вскрикиваниями, дядя заплакал глухо, навзрыд, я тоже чувствовал, что родник моих слез не иссяк у Гесперии, но что они заливают мои щеки.
– Намия, моя девочка, ты не умрешь, не умрешь! – выкрикивала тетка.
Намия, истомленная усилием, какое она сделала, чтобы произнести свою речь, несколько минут лежала молча, потом начала тихо и жалобно стонать. Этого почти невозможно было вынести, и я готов был убежать из комнаты, заткнуть уши, спрятаться в подушки, только бы не слышать этого тихого, но в сердце впивающегося стона. Страдала ли она нестерпимо, или страшно ей было расставаться с жизнью, но она продолжала стонать, однообразным голосом, без слов, без определенного звука, устремив глаза в потолок и приоткрыв рот, как брошенная на песке рыба. Но внезапно стон прекратился, Намия словно еще раз очнулась, еще раз посмотрела на нас, и мне показалось, что она слабо улыбнулась именно мне. Потом она произнесла, и это были ее последние слова: