Выбрать главу

Нет, он не имеет права обижаться на Риббентропа, который не захотел принять Хорватию из его, Веезенмайера, рук. В политике вообще нельзя обижаться, это чревато гибелью или позором. Политика — это спорт, состязание, схватка. Только если победившего бегуна или тяжеловеса награждают медалью, а проигравшего перестают замечать, то в политике проигравший обязан исчезнуть, целесообразнее причем его полное, физическое исчезновение. А он не хочет исчезать! Он не хочет отвечать за ошибки других! Он хочет жить и ощущать свое «я»! И он должен сражаться за это до конца, до победы!

— Поезжайте в Надбискупский двор18, — внезапно приказал Веезенмайер. — И подождите меня где-нибудь неподалеку. Поднимитесь вверх по Каптолу и сверните потом на Опатичку. Я вас там найду. На площади не стойте, не надо.

Хотя Мачек дал гарантию, что группа Веезенмайера будет работать в полной безопасности и никаких инцидентов здесь — в отличие от Белграда — быть не может, тем не менее Веезенмайер всегда и всюду следовал правилу: «Не надо искушать судьбу даже в мелочах, ибо главное предопределено роком и против этого главного нет смысла восставать. Дипломат и разведчик может быть повергнут, но даже при этом он не имеет права быть смешным, если мечтает вновь подняться».

Веезенмайер дождался, пока «майбах» скрылся за стеной, окружавшей скромную обитель загребского архиепископа Алоиза Степинаца, и нажал массивную кованую ручку. Дверь подалась легко и без скрипа, хотя он ждал, что раздастся тяжелый длинный металлический визг, как это обычно бывало в фильмах, посвященных средневековью.

Навстречу ему шагнул невысокий юноша в черном.

— Добрый вечер, — сказал Веезенмайер, — мне бы хотелось увидеть отца Алоиза.

— Отец Алоиз не сможет принять вас в такое позднее время. Если вам нужно исповедаться, я готов пройти с вами в собор...

— Благодарю вас, но я так много грешил, что исповедь моя займет всю ночь. А я должен быть через четыре часа в Фиуме. Пожалуйста, доложите отцу Алоизу, что об аудиенции просит Веезенмайер, советник министра иностранных дел Германии.

Юноша внимательно осмотрел ладную фигуру Веезенмайера, его сильное красивое лицо и, чуть склонив голову, сказал:

— Хорошо. Я доложу. Прошу вас, присядьте.

Юноша ушел неслышно; Веезенмайер сел на жесткий диван и ощутил сладкий запах ладана, давно забытый им торжественный и прекрасный запах первого причастия. Он закрыл глаза и вспомнил мать, которая после того, как он вступил в нацистскую партию, смотрела на него отчужденно и горестно.

«Вся наша семья была верна церкви, — говорила она, — а ты примкнул к тем, кто поверил в нового «бога», отверг бога истинного. Я бы простила Гитлеру его дурной немецкий язык, его невоспитанность и напыщенный истеризм, Эдмунд, но я не могу простить ему арестов тех служителей Христа, которые отказались стать пророками Адольфа». Веезенмайер пытался объяснять матери, что это все временно и преходяще; он говорил, что это издержки молодого движения, которое, несмотря на аресты священников, не отринуто Ватиканом; он пытался убедить ее, что высказывания нацистов против Христа необходимы, чтобы сплотить нацию вокруг нового мессии, вокруг великого фюрера, думающего не обо всех землянах, но лишь о несчастных немцах.

«Так нельзя, — ответила тогда мать, — нельзя желать блага одним за счет страданий других, Эдмунд. Это никому и никогда не принесет успеха. Ты стал на путь порока и зла, и я не даю тебе моего материнского благословения...»

— Отец Алоиз приглашает вас, — тихо сказал юноша, и Веезенмайер вздрогнул, услыхав его голос, потому что молодой священник вошел неслышно и стоял в дверях — в черной своей сутане — как знамение давно ушедшего детства и невозвратимой юности, когда не было для него большего счастья, чем пойти с «мутти» в храм рано утром, и сладостно внимать органу, и слушать гулкие слова в торжественно высоком зале, стены которого так надежно защищают от всех мирских обид и страхов...

— Здравствуйте, отец Алоиз, — сказал Веезенмайер, — я благодарен вам за то, что вы...

— Садитесь, — перебил Степинац. — Нет, нет, в это кресло, оно для гостей и не так жестко, как остальные.

Лицо Степинаца было продолговатым, моложавым, аскетичным, и его серые глаза казались на этом лице чужими, так они были живы и быстры, несмотря на их кажущуюся холодность.

Степинац по складу характера был мирянином, поначалу сан тяготил его, в детстве он мечтал о карьере военного. В Ватикане о нем чаще говорили как о политике и дипломате, считая надбискупа человеком — по своей духовной структуре — светским. Полемист, актер, оратор, он рвался к активной деятельности, и его умение подстраиваться к собеседнику, а если он имел дело с человеком непонятным ему, навязывать свою манеру общения казалось Ватикану недостатком, принижавшим дух мирской суетой.

вернуться

18

Резиденция загребского архиепископа.