Гутрум разразился хохотом:
— Так ли ты рассуждал, когда проигрывал битвы? Нет! — Он вдруг дернул подвеску, висевшую у него на шее, расстегнул застежку и протянул ее через стол королю. — Твоя победа доказывает, что ты — настоящий вождь. Отложи амулет Рани и возьми мой. Тот почитал Фрейра, доброго бога воинов и жеребцов, каким был сам. Да живет он вовеки в Трутвангаре, на равнинах довольства! Но истинный бог для королей, как мы с тобой, — Один, отец павших, бог справедливости и бог, способный различить два смысла враз. Вот, возьми!
Он вновь протянул Альфреду серебряный медальон с изображением Гунгира — священного копья Одина. Альфред вытянул руку и потрогал его, покачал над столом и коснулся своей груди:
— Нет. Я ношу крест Христа и всегда клялся им.
— Носи его, как прежде, — сказал Гутрум. — Носи оба, пока не решишь.
Все за столом замерли, даже кравчие и резчики мяса застыли, уставившись на своего короля. Взгляд Альфреда вдруг наткнулся на страдальческие глаза капеллана Эдберта. И в этот миг ему открылось будущее: если дать людям свободу выбора, как предлагает Гутрум, вся страсть, вера и верность Эдберта и ему подобных обратится в ничто. Злобная алчная ревность архиепископов, пап, даниэлей всякий раз будет их затмевать. Мысленным взором он увидел, как пустеют великие аббатства и как их камни растаскивают на постройку амбаров и стен. Он увидел армии, собирающиеся на белых утесах Англии, — объединенные армии саксов и викингов под знаменами Одина и Тора, готовые распространить свою веру на франков и жителей юга. Он увидел самого Белого Христа, покинутого Младенца, плачущего на забытых алтарях Рима. Если он теперь поколеблется, христианству не устоять. В напряженной тишине Тобба склонился к креслу своего повелителя Альфреда. Он ухватил цепочку и застегнул ее на шее своего хозяина. В безмолвии раздался слабый звук — металл звякнул о металл.
И громче этого звука никто из них не слышал.
Эстер М. Фриснер
ВОТ ТАК СДЕЛКА!
Хисдай ибн Эзра, знатный гранадский купец, ныне отошедший от дел, изо всех своих сил сдерживался, чтобы не подать виду, насколько ему было забавно наблюдать за своим слугой, когда тот вошел и объявил: «Т-там к вам п-по-посетитель, сиди. [27]Велел вам передать, что он… кастилец».
«Как же ты кривляешься и заикаешься, Махмуд! — подумал старый еврей. — Ты дергаешься, как обезьяна, которую одолели блохи. Этот мой нежданный гость застал тебя врасплох. Что ж, ты еще так юн. Да и с тех пор, как я оставил торговлю, в этом доме не часто бывают чужестранцы. Мне в жизни не забыть шумиху, которую невольно устроил генуэзский мореплаватель своим первым появлением. И это притом, что о его визите всем следовало помалкивать. Господь Саваоф, и кто знает, что с ним сталось? И где теперь Дауд?..»
Он прогнал прочь эту мысль, чтобы не впасть в неизбежное отчаяние. Лучше потешаться про себя над растерянным Махмудом и сдерживать смех, а не слезы.
Махмуд, очевидно, ожидал, что его господин либо вызовет стражу, либо пошлет во дворец к султану Мухаммеду донесение о незаконном присутствии в его доме неверного. Хисдай же не сделал ни того ни другого. Он продолжал спокойно перелистывать Маймонида, а слуга тем временем был готов буквально выпрыгнуть из кожи от волнения.
Старик подавил смешок, подумав: «Похоже, голубчик, что тебе и самому неплохо бы почитать „Путеводитель растерянных“. Мог ли ты помыслить, чтобы один из этих оголтелых христиан очутился в доме еврея, живущего припеваючи у исламского бога за пазухой? Да еще во время осады города армиями Фердинанда и Изабеллы, которые разбили свои лагеря у самых стен Гранады? Нет-нет! Я не спорю: твое изумление закономерно, только уж очень комично ты выглядишь!»
Он вздохнул и отложил книгу:
— Найдется ли в доме, чем угостить столь высокого гостя, Махмуд? Может, вина с пряностями? Горсточки не слишком засохших фиников? А может, еще какие-нибудь сласти, которые повар в лучшие времена наверняка припрятал на черный день, — да благословит его Господь за то, что он столь мудро подражает рачительности муравья.
Махмуд мучительно сдвинул брови во все возрастающем смятении.
— Ступай, юноша! — сказал Хисдай, желая подбодрить слугу. — Нечему тут удивляться. Я достаточно хорошо знаю нашего повара, чтобы предположить, что в его закромах обязательно отыщутся заморские лакомства, несмотря на осаду города христианами, сколько бы она ни длилась — пусть даже и полтора года.
— О нет, сиди, не в этом дело… — Тут Махмуд осекся, словно его язык попал в капкан осторожности.
— А в чем? — Хисдай ибн Эзра не удержался от не слишком деликатной улыбки. — Да не бойся же! Я слыхал о себе все, о чем моя прислуга перешептывается тайком в течение стольких лет, скольких ты еще и прожить не успел. — Он погладил свою серебристую бороду. — В глаза они зовут меня «господин купец», но клянусь, что за моей спиной праздные языки болтают, будто я вел свои дела не столько с людьми, сколько с джиннами и самим Иблисом. Разве не так?
Махмуд очень неохотно кивнул. Хисдай рассмеялся:
— Что же ты тогда так растерялся при появлении нежданного гостя? Скажи спасибо, что он явился всего-навсего из стана врага, а не из самой преисподней!
— О сиди, я не верю в эти небылицы, — счел своим долгом ответить Махмуд. — Как могу я, ежедневно созерцая вас, прислушиваться к этим лживым речам?
Хисдай приподнял седую кустистую бровь:
— Ты и правда уверен, что эти речи лживы, Махмуд?
Как почти все новые слуги, Махмуд принимал все, что говорил его господин, за чистую монету:
— Разумеется, это ложь, о сиди. Вы и на чародея-то не похожи.
Тут мальчишка говорил правду, и Хисдай ибн Эзра это знал. Если он сам и мог себе мысленно льстить, находя в своем облике сходство с черными магами из древних легенд, то любое мало-мальски правдивое зеркало мгновенно его в этом разубеждало. Это был маленький человечек со сморщенным личиком и голосом трескучим, как у сверчка. Его седины, редкие под тюрбаном и пышные на подбородке, беспрестанно спорили с юношеским огоньком, горевшим в карих глазах. Он и сам не заметил, как побелел, проводя долгие часы над изучением скучнейших, зубодробительнейших дисциплин, от которых неумолимо клонило в тяжкий сон. Но стоило ему пробудиться, он в любой беседе являл такую живейшую проницательность, осведомленность и заинтересованность во всем, что происходило как в ближних, так и в дальних пределах, что никто из молодых даже не пытался поспеть за блеском его ума и вспышками озарения, подобными молнии.
Несомненно, разного рода противоречия давно и вольготно гнездились под крышей дома бывшего короля торговцев, но чтобы в такие времена на пороге появился кастилец! Это было бы чересчур даже для видавшего виды слуги, чтобы не броситься тут же со всех ног растрезвонивать невероятные новости благодарным слушателям из числа сотоварищей.
Теперь, когда первоначальный испуг Махмуда улегся, Хисдай отметил про себя, что тому не терпится поскорее управиться со своим поручением, чтобы затем улизнуть на кухню со свежей сплетней, поэтому старик, мягко подгоняя его, изрек:
— Поспеши же! Кастильцев, все равно что демонов, не следует заставлять долго ждать.
Махмуд исчез из виду и почти тут же появился вновь. За ним следовал благородный муж, чье подчеркнуто скромное европейское платье представляло разительный контраст по сравнению с роскошью мавританского одеяния Хисдая ибн Эзры.
— Пелайо Фернандес де Санта Фе, о сиди, — возвестил, кланяясь, Махмуд.
Как заметил Хисдай, парень весьма преуспел в искусстве искоса озираться вокруг, не упуская ни малейших подробностей происходящего даже в низком поклоне, практически упираясь глазами в каменный пол. Пользуясь этим талантом своего слуги, старый еврей, как правило, не упускал возможности разыграть перед ним какой-нибудь поучительный спектакль. Нынче, как и всякий раз, Махмуду предстояло быть свидетелем исключительно занимательного зрелища.
Тем временем Хисдай ибн Эзра поднял свой пристальный взгляд с платья представшего перед ним человека на его лицо и застыл подобно тем ледяным глыбам, что лежат на заснеженной вершине Муласена. Он почувствовал, как кровь отхлынула от его лица, будто волна во время отлива, и впервые в жизни ощутил, как по-старчески затряслись его простертые руки. Старик шумно глотнул воздуха, и звук этот был так похож на предсмертный хрип, что никакой слуга, которому дорого его жалованье, не смог бы устоять на месте.