Машины, приводимые в движение бензином! Это же опасно — в смысле возгорания. Идея, какой бы фантастической она ни была, заставила меня содрогнуться от ужаса. Как раз в этот момент я заметил, что мой еврей в черном сидит всего в нескольких столиках от нас. Честно говоря, я удивился, увидев его в «Krahenest». Странно, почему я не заметил его появления? Возможно, он пришел сразу после меня, в те самые несколько минут, когда я смотрел только на своего сына. Его присутствие, должен признаться, всего на миг, но испортило мне настроение. «Что ж, пусть поест хорошей немецкой еды и выпьет доброго немецкого вина», — великодушно подумал я. Быть может, когда его желудок наполнится, на изможденном еврейском лице заиграет добрая немецкая улыбка. Я привычно дотронулся до своих усиков ногтем большого пальца и отбросил со лба черную прядь волос. Тем временем сын продолжал:
— Так вот, папа, если бы электрический транспорт не развился и отношения между Германией и Соединенными Штатами в последнее десятилетие оказались бы хуже, мы бы не получали из Техаса гелий для наших цеппелинов, а мы в нем остро нуждались в тот период, когда еще не было налажено получение гелия искусственным путем. Мои сотрудники в Вашингтоне нашли сведения, что в американских военных кругах одно время существовало мощное движение, направленное против продажи гелия каким бы то ни было странам, и прежде всего Германии. Только влияние Эдисона, Форда и других крупных американских деятелей предотвратило введение этого глупейшего запрета. Окажись он принят, Германии пришлось бы заправлять пассажирские дирижабли не гелием, а водородом. Вот еще один ключевой момент.
— Заправленный водородом цеппелин — какая глупость! Да это же настоящая летающая бомба, способная взорваться от малейшей искры! — воскликнул я.
— Это вовсе не глупость, папа, — покачал головой мой сын. — Прости, что вторгаюсь в твою профессиональную область, но для некоторых периодов быстрого роста индустрии характерен императив: если безопасный путь закрыт, люди идут опасным путем. Ты не можешь не признать, папа, что авиация поначалу была чрезвычайно рискованным предприятием. В тысяча девятьсот Двадцатые годы случались страшные аварии: дирижабль «Рим», например, или «Шенандоа», разломившийся пополам, «Акрон», «Мэкон», британские R-38, распавшийся прямо в воздухе, и R-101, французский «Дик-смёйде», похороненный на дне Средиземного моря, принадлежавшая Муссолини «Италия», потерпевшая крушение в неудачной попытке достичь Северного полюса, русский «Максим Горький», в который врезался самолет. По меньшей мере три с половиной сотни авиаторов погибли только в этих девяти катастрофах. Если бы за ними последовали взрывы двух-трех заправленных водородом цеппелинов, мировая промышленность вообще могла бы оставить всякие попытки производства дирижаблей и переключиться, например, на винтовые самолеты тяжелее воздуха.
Летающие чудовища, которые каждую секунду могут упасть, если вдруг откажет двигатель, вместо старых добрых непотопляемых цеппелинов? Невозможно! И я покачал головой, однако, надо признать, уже далеко не с той убежденностью, с какой хотелось бы. А вот доводы моего сына звучали как раз очень убедительно. Кроме того, он прекрасно владел материалом и, так сказать, держал руку на пульсе. Упомянутые им девять авиакатастроф действительно имели место, о чем мне было хорошо известно, и, действительно, из-за них пассажирская авиация могла бы пойти по пути тяжелых самолетов, если бы не гелий, вернее, если бы не германский гений и если бы не волшебный аккумулятор Томаса Склодовского-Эдисона.
Справиться с неуютными мыслями мне помогло искреннее восхищение разносторонними познаниями моего сына. Этот мальчик — настоящее чудо. Весь в отца и даже, что там скрывать, превзошел его.
— А теперь, Дольфи, — продолжал он, назвав меня домашним именем (я не возражал), — я хотел бы перейти к совсем другой теме. Или, вернее, к другому примеру, иллюстрирующему мою гипотезу о ключевых моментах истории.
Я молча кивнул. Мой рот был занят замечательной Sauerbraten и чудесными маленькими немецкими клецками, а трепещущие ноздри вдыхали ни с чем не сравнимый кисло-сладкий запах краснокочанной капусты. Я так увлекся выкладками сына, что даже не заметил, как нам принесли еду.
Проглотив кусок, запив его глотком доброго «Зинфанделя», я сказал:
— Продолжай, пожалуйста.
— Я имею в виду последствия Гражданской войны в Америке, отец, — произнес он, к моему большому удивлению. — Знаешь ли ты, что в первое десятилетие после того кровавого конфликта существовала реальная опасность, что дело борьбы за свободу и права негров — за что, собственно, и воевали — будет совершенно загублено? Все старания Авраама Линкольна, Тадеуса Стивенса, Чарлза Самера, Бюро свободных людей, Союзной лиги оказались бы сведены к нулю. Куклуксклановцы не подверглись бы суровым наказаниям, а, наоборот, расцвели пышным цветом. Да, папа, мои изыскания убедили меня в том, что все это могло бы произойти и кончилось бы новым закабалением чернокожих, нескончаемыми войнами или, по крайней мере, затягиванием периода Реконструкции на многие десятилетия, учитывая пагубную черту американского характера — способность легко переходить от искренней и простой веры в свободу к махровому лицемерию. Я опубликовал большую статью об этом в «Вестнике исследований Гражданской войны».
Я грустно кивнул. Какие-то вопросы для меня, разумеется, оказались настоящей terra incognita, но я достаточно хорошо представлял себе американскую историю, чтобы признать справедливость сказанного. Более чем когда-либо я был потрясен многогранностью его научных интересов. Он, безусловно, значительная фигура в немецком ученом мире, глубокий мыслитель с широким кругозором. Какое счастье быть его отцом! Не в первый раз, но, пожалуй, с особым волнением я возблагодарил Бога и судьбу за то, что когда-то перевез свою семью из австрийского Браунау, где я родился в 1899 году, в Баден-Баден, где мой сын вырос в университетской атмосфере, у самого Шварцвальда, всего в ста пятидесяти километрах от Вюртембергского завода дирижаблей имени графа Цеппелина в Фридрихсхафене, на берегу Боденского озера.
Я поднял свой бокал в торжественном, безмолвном тосте — мы уже добрались до этой стадии трапезы — и отпил глоток огненного шерри-бренди.
Подавшись ко мне, сын очень тихо продолжал:
— Должен сказать тебе, Дольфи, что моя новая большая книга, заинтересующая, полагаю, и широкого читателя, и ученых, мой Meisterwerk, [45]который я собираюсь назвать «Если бы все пошло не так» или, возможно, «Если бы все обернулось по-плохому», будет целиком посвящен иллюстрируемой разнообразнейшими примерами теории ключевых событий истории, ее, если можно так выразиться, переломных моментов. Эта теория может показаться умозрительной, но она твердо опирается на факты. — Он бросил взгляд на свои наручные часы и пробормотал: — Да, время еще есть. Итак… — Лицо его помрачнело, голос зазвучал тихо, но внушительно. — Я расскажу тебе еще об одном переломном моменте, о самом спорном и при этом о самом важном из всех. — Тут он сделал паузу. — Должен предупредить, Дольф, мой рассказ может показаться тебе неприятным.
— Не думаю, — благосклонно улыбнулся я. — Но, как бы то ни было, продолжай.
— Хорошо. Итак, в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года, когда британцы прорвали линию Гинденбурга и усталая немецкая армия окопалась вдоль Рейна, как раз перед тем, как союзники под командованием маршала Фоша, нанеся последний сокрушительный удар, проложили дорогу к самому Берлину…
Теперь я понял, почему он меня предупредил. В моем мозгу сразу вспыхнули воспоминания о той битве — ее слепящее зарево и оглушительный гром. Рота, которой я командовал, была одной из самых бесстрашных, готовых обороняться до последнего патрона. Но нас отбросили назад сильнейшим ударом превосходящего числом противника, вооруженного полевыми пушками, танками и бронированными машинами, не говоря уже о воздушном флоте, состоявшем из самолетов «де хевилленд», «хендли-пейдж» и других крупных бомбардировщиков, сопровождаемых жужжащими, как насекомые, «спадами» и прочими. Их авиация разметала в клочья последние «фокке» и «пфальцы» и нанесла Германии гораздо больший ущерб, чем наши цеппелины Англии. Назад, назад, назад! Перестраиваясь на ходу, мы отступали по разоренной Германии. Оказавшись среди развалин Берлина, даже самые храбрые из нас вынуждены были признать, что мы разбиты, и безоговорочно сдаться.