27 августа 1855 г. Севастополь.
– Бомба! – крик часового заставил пригнуться всех на батарее – и офицеров, и обслугу орудий.
Последние сутки артиллеристы отбивали эти поклоны несколько раз в минуту – бомбардировка сил союзников не прекращалась уже много часов. На южной стороне над оборонительной линией русских войск в воздухе рвались заряды, оставляя после себя серые облака дыма в небе и стонущих, искалеченных и израненных защитников Севастополя на земле.
– Вашблагородь, ты как? – канонир Сухомлин с брига «Язон» сбил с кителя артиллерийского подпоручика Толстого землю, обильно просыпавшуюся из разбитого осколками тура[3].
– Нормально, Иван Семёныч! Сам-то пригнись! – подпоручик собрал на своей батарее всех уцелевших, чтобы оставшиеся целыми три из пяти орудий могли огрызаться в сторону англо-французских войск. – Заряжай! – громко скомандовал двадцатисемилетний артиллерист.
– Есть! – по очереди доложили расчёты.
Сегодня было не до церемоний: моряки, считавшие всегда себя отдельной кастой и свысока иногда глядевшие в сторону пехотных мундиров, показывали образцовую сноровку и чудеса храбрости наравне со своими сухопутными братьями. Можно было подумать, что остервенение, с которым они дрались, стало местью за то, что сами они спешились, а корабли их затопленные собой закрыли для вражеской эскадры вход в бухту Севастополя.
– Пли! – три громких хлопка на фоне общей канонады оповестили о том, что Янозовский форт жив, упирается и бьётся.
– Есть! Уложили! – наблюдатель победно крикнул, махнул рукой в сторону находящихся сзади своих сослуживцев и тут же обмяк, ужаленный пулей, прорвавшейся сквозь изрешечённый щит из корабельных канатов. Одним защитником Севастополя стало меньше, но оплакивать смерть товарища было некогда. Тело моряка оттащили от орудия и перенесли в окоп – рваная рана на горле не оставляла морячку шансов повидать родных.
Четвёртый бастион даже среди отчаянных вояк считался местом не самым удачливым. Вся мощь вражеской артиллерии казалось, была сконцентрирована именно здесь – углом выступая в сторону французов, четвёртый нещадно поливал огнём всех своих стволов окопавшиеся внизу неприятельские войска, нанося им ежедневно гигантский урон. Ценой этого главенствующего положения на высотах были сотни жизней в день.
– Заряжай! – очередной залп батареи Толстого добавил настроения и соседним батареям – отстреливаются братки – значит, стоим, держимся.
– Николаич, неуж-то полезут, а? – Сухомлин вытер пот со лба и хитро прищурился, примыкая штык.
– Непременно, мичман! Непременно полезут! А мы им, что?
– А мы им всыпем, Вашблагородь! – отрапортовал канонир, втягивая шею после очередного хлопка за бруствером.
Артиллерийский подпоручик Лев Николаевич Толстой на четвёртом бастионе стал уже давно своим – еще весной его 3-я лёгкая батарея 11-й артиллерийской бригады получила предписание прибыть в Севастополь. Квартирмейстер Толстой заранее прискакал в город для выполнения служебных поручений и первым из своих однополчан получил исчерпывающее представление о том, как отличается военная действительность от бравурных журнальных статей и геройских рассказов демобилизованных по ранению офицеров в обществе юных барышень с бантами на шляпках.
О том, как мужики делили под непрерывными бомбёжками с дворянами блиндажи, а потом помирали вместе с ними от боли на соседних койках в гошпитале, в газетах не писали. О том, каким запахом несёт из операционной, где падающие от усталости хирурги сотнями в день ампутируют конечности, нельзя было рассказать никакими эпитетами, как и описать выражения лиц медицинских сестёр, просыпавшихся и валившихся с ног от усталости под стоны и крики изуродованных осколками солдат.
После всего увиденного у подпоручика и его артиллеристов, как и у всей линии обороны, имелось только одно желание – «всыпать» как следует и англичанам, и французам, и примкнувшим к ним сардинцам, от чего дрались они еще злее и яростнее, осыпая ядрами всё ближе подбиравшегося своими траншеями врага. И в порыве этом они гибли, калечились, прибавляя работы хирургам Пирогова на Южной стороне. Это был замкнутый круг.
– А Малахов – то, пуще нашего утюжат… – Сухомлин достал трубочку и раскурил, прислушиваясь к канонаде слева от четвёртого бастиона.
Звуки, доносящиеся оттуда, с Малахова кургана, слились в единый, монотонный гул разрывов и пушечной пальбы. Такой шум издаёт фейерверк в последней своей стадии, когда требуется закончить праздник на мажорной ноте и оставить у гостей неизгладимое впечатление – грохот хлопков, облака дыма и непрекращающийся поток света.