Добрая треть тетради отведена была Володей под стихи. Наивные и незрелые, — то нежные, лирические, то громкие, как призывный клич, — они подкупали безыскусственностью и искренностью.
По всему видно было, — он мучительно искал рифмы, много раз перечеркивал строки.
Воспитатель с трудом разобрал в тетради мелко написанную строчку: «Хочу написать поэму: „Василий Теркин после демобилизации“».
За ней следовали стихи, озаглавленные «Пролог к поэме»:
Чем ближе к концу дневника, тем чаще встречались несмелые, подкупающе-чистые признания в первом юношеском чувстве. Боканов читал:
«Я стоял бы у ворот всю ночь, до зари. Ты сказала, что веришь мне — и я счастлив! Я спросил — понимаешь ли ты, почему мне не хочется уходить, ты ответила, что понимаешь… Ночью снилась мама. Особенно запомнилось ее улыбающееся лицо и тихий голос, которым она произнесла: „Я тебя хорошо понимаю“. Проснулся и подумал: „Жаль, что летом так мало рассказал ей о тебе“. Сел писать ей длинное-предлинное письмо о тебе… о дружбе… обо всем самом хорошем…»
«… Завтра четверг. А кто понимает как — следует, что такое четверг? Четверг это день, от которого рукой подать до субботы, а в субботу мы встречаемся».
«… Вечером я возвращался от тебя, скорее, скорее добежал до первого фонаря, открыл тетрадь, жадно стал искать, что ты там написала:
„Володя, почему ты часто молчишь при встречах, или иногда как будто собираешься сказать что-то очень важное — и умолкаешь?“».
Пришел в училище, лег, не спится: «Галинка, я не могу тебе сказать то, что чувствую, боюсь, сказать что-нибудь лишнее. Не хватает слов… Ну как объяснить, что, когда я держу твою руку в своей, я счастлив…»
Дальше написано другим почерком:
«Выйду на улицу вечером и слышу сквозь шелест деревьев, сквозь неясные шорохи, легкие шаги позади себя, словно кто-то догоняет меня… И хочется убежать и хочется замедлить шаг, а оглянусь, думаю — Володя! а оказывается никого нет…»
Поздно ночью закончил Боканов чтение. Все было в этом дневнике и так, как он предполагал, и гораздо лучше — красивее, богаче. Сергей Павлович откинулся на спинку кресла, прикрыл рукой глаза. Хорошо ли, что у Володи появилось серьезное чувство к Гале Богачевой, не рано ли, не помешает ли?
И решил: «Нет, такое — чистое, юношеское — только украсит жизнь».
Вспомнилось, как года три назад развито было в училище какое-то нелепое, противоестественное «кавалерство» в тринадцать-четырнадцать лет. Виноваты были, конечно, сами офицеры. На вечера почему-то приглашали только девочек, смотрели сквозь пальцы на провожания, пошлые открытки с пылающими сердцами, записки, передаваемые через ограду. Русанов умиленно говорил: «У нас в кадетском тоже…» и поощрительно посмеивался.
Боканову стало не по себе, когда он однажды встретил на главной улице вечером «тутукинца» под ручку (обязательно под ручку!) с девочкой повыше его ростом. «Душка-военный» гордо шествовал, не поворачивая шею в высоком, стоячем воротнике, но, увидев офицера, шарахнулся в сторону, позорно покинув свою «даму» (сбежал, наверно, потому, что не имел увольнительной).
Офицеры, — правда, с некоторым запозданием, — спохватились. Для праздничных вечеров начали готовить пьесы, выступления хора, оркестра — и это вытеснило фокстроты. Стали едко высмеивать «женишков», заинтересовались семьями, которые принимали суворовцев; старались, и не без успеха, чтобы между мальчиками и девочками была хорошая дружба. В старшей роте, среди семнадцатилетних-восемнадцатилетних юношей появлялись ростки новых чувств, как это было и у Володи с Галинкой, но они только облагораживали отношения.
Недавно Боканов просматривал печатные труды ежегодных съездов офицеров кадетских корпусов старой России. С тревогой и обреченностью говорили воспитатели о росте среди кадетов венерических заболеваний, самоубийств, процветании пьянства, ругани, жестоких шуток и издевательств над малышами. Было бы прегрешением против истины утверждать, что в суворовских училищах — святое благолепие. Бывали аморальные поступки и здесь. Но они случались редко и обычно вызывали взрыв возмущения большинства, а с укреплением коллектива совсем исчезли. Записки Ковалева были лучшим подтверждением нравственного роста суворовцев. Самой упорной оказалась борьба с воришками, — исчезало казенное имущество. Решающую роль в этой борьбе сыграл, опять-таки, Зорин.
Два года назад воспитанник второй роты Коля Снитко украл у своего товарища перочинный нож. Товарищи побили его.
Зорин собрал роту. С едва уловимой насмешкой сказал неофициальным тоном:
— Молодцы-ы! Горой стали на защиту личной собственности! Прямо, как Артамоновы или Тит Титычи какие-нибудь. Меня только одно удивляет, почему при такой решительности вы примиряетесь с хищением государственной, социалистической собственности? Не потому ли, что у вас сильнее всего развиты именно частнособственнические инстинкты?
Кто-то оскорбленно возразил:
— Какие же мы частные собственники, мы при социализме живем…
— Но все ли вы делаете так, как требует социализм? — нахмурил брови Зорин. — В учебниках вы лист вырвете, а потом вашему наследнику в младшей роте нельзя будет урок подготовить. И получается — портите государственную собственность, а вред приносите и личности. Я вам напомню место из военной присяги.
Зорин произнес торжественным голосом;
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно клянусь… всемерно беречь военное и народное имущество…»
— Понимаете, товарищи? — спросил полковник и это прозвучало, как обращение равного к равным. — Понимаете? Никогда еще, никто не получал такого наследства, какое получаете вы… До революции передавали фамильное серебро, усадьбы и сундуки. Вам же вручают отцы драгоценный клад — единственное и первое в мире социалистическое государство!
… Воровство в училище прекратилось.
Боканов закрыл дневник Ковалева. Еще некоторое время посидел за столом, перебирая в памяти разговоры с воспитанниками, случаи педагогических провалов и побед. Подумал о своих юношах; «С ними теперь будто и легче работать — стали самостоятельнее, — но и труднее — воспитательное воздействие должно быть тоньше…»
Зазвонил телефон: подполковник Русанов вызывал в роту, — генерал назначил неожиданный выход в поле. Сергей Павлович стал быстро одеваться. Нина Васильевна сонным голосом спросила недовольно:
— Опять вызывают?
— Спи, спи, — ответил он и, бесшумно закрыв дверь, вышел на улицу. Холодный ветер резко ударил в лицо, разогнал сонливость. Одинокие фигуры прохожих, с трудом удерживая равновесие, скользили по мостовой. Когда Боканов подходил к училищу, окна коридоров светились утомленным предутренним светом. Массивное здание неясно проступало на фоне темносерого неба.
В коридорах училища было непривычно тихо. За дверьми спален несколько сотен угомонившихся мальчишек видели самые сладкие, предрассветные сны.
ГЛАВА XII
КАМЕНЮКУ ПРИНИМАЮТ В КОМСОМОЛ
К дню вступления в комсомол Артем готовился как к большому празднику. Но временами возникали сомнения: а вдруг не сможет ответить на какой-нибудь политический вопрос? Позор! И Артем лихорадочно перечитывал газеты. Потом опасность мерещилась с другой стороны: — по уставу ВЛКСМ забудет что-нибудь. И Каменюка ночью, тайком, пристраивал батарейку под кроватью — перечитывал параграфы устава. Утром приставал к товарищу, протягивая книжицу: