Писали о предстоящих выборах в комсомольские органы, о нерадивости курсанта Садовского, вырывшего мелкий окоп, о результатах стрельб. Кто-то прислал стихотворение «Сон старшины»:
«Поместим с рисунком, — подумал Володя. — Да, вот еще что, введем раздел „По родной стране“. Вот, например: „Ростсельмаш восстановлен“…»
Легкой, пружинистой походкой спортсмена к Ковалеву подошел майор Демин.
— Сидите, сидите, — разрешил командир роты. Голос у него гортанный — такие голоса обычно бывают у людей, хорошо поющих.
— Я вам не помешаю?
Александр Иванович Демин закончил когда-то это же пехотное училище, в войну, командуя стрелковой ротой, защищал Ленинград, был несколько раз тяжело ранен. При первом знакомстве Демин казался человеком мягким — может быть, потому, что был очень корректен, — но услышишь, как властно командует он, увидишь, как настойчив в своих требованиях, и поймешь — это офицер волевой. Он не признавал шума, брани, угроз, считая, что лучше наказать провинившегося, чем, расшумевшись, только пригрозить карой, и большего добьешься спокойным тоном. Подчиненные очень скоро почувствовали в самом спокойствии Демина властность человека, для которого приказ — святая святых. За жестковатость курсанты даже прозвали его «Александром Грозным», но гордились своим командиром и не прочь были рассказать легенды о его непреклонности.
Майор сел рядом с Ковалевым и стал просматривать заметки.
— Ну как, трудненько? — шутливо спросил он, имея в виду сегодняшнее ученье.
— На том стоим, — в тон ему ответил Ковалев и улыбнулся.
Опытным глазом воспитателя Демин успел уже отметить в этом юноше и подтянутость, и бодрость, и смелый взгляд, и стремление оставаться в тени, не лезть на глаза начальству.
Демин высоко ценил в человеке уменье в делах службы отбрасывать личные симпатии или антипатии. С огорчением замечал он, что некоторые суворовцы и сюда принесли с собою какие-то фальшивые законы той ложной дружбы и круговой поруки, которые запрещают им возмутиться неверным поступком товарища только потому, что он «свой парень». Вместо того, чтобы резким осуждением вовремя прийти на помощь, такие блюстители «дружбы» оказывали своим дружкам медвежью услугу.
Демину очень понравилось, как вчера на батальонном комсомольском собрании Ковалев сказал:
— Друг спорит, а недруг поддакивает… Думаю, даже противник, выискивающий ошибки, ценнее друга, замазывающего их.
«Сделаю его командиром отделения», — решил сейчас майор.
— У вас в Ленинграде есть знакомые или родственники?
Ковалев метнул на командира быстрый взгляд, один из тех взглядов, которые как бы на мгновенье освещают человека, выхватывают его из темноты, оценивают: можно ли быть с ним откровенным, стоит ли он этого? И, видно решив, что стоит, сказал:
— Здесь мой очень большой друг… — Он запнулся, но подняв глаза и, глядя прямо в лицо офицеру, закончил: — Девушка… учится в пединституте…
— Вот как? Это хорошо, — мягко сказал Демин и, посмотрев на ручные часы, поднялся. — Ну, не буду отвлекать вас…
В отсутствие Володи в спальне произошла неприятность: Пашков нагрубил старшине. Старшина роты Булатов — коренастый юноша с пронзительными маленькими глазами и быстрыми движениями — пришелся кое-кому не по нраву своей требовательностью.
Булатов уже успел пройти суровую жизненную школу: подростком он участвовал в войне, осколком снаряда ему отсекло половину мизинца на левой руке. Прибыл в пехотное училище Булатов из части. На груди у него был гвардейский значок и целый набор значков спортивных: хоккеиста, футболиста, штангиста. Булатов был предельно исполнителен и требователен. Назначенный старшиной роты, он принялся за дело с огромным рвением, не представляя себе, что можно как-то иначе относиться к своим обязанностям.
В кармане гимнастерки Булатова был блокнот с записями: кому из курсантов, когда и за что дал он взыскание. Курсанты уважали в Булатове бывалого человека, великолепного спортсмена, разумом понимали, что он честно несет службу, но, попав в его блокнот, иногда роптали.
Булатов был классическим старшиной. Наверное, именно о таких рассказывают бесчисленные солдатские истории, но было в нем немного и от «служаки».
— Товарищ старшина, — подзывает его командир роты, — завтра банный день, в пять утра подъем. Обеспечьте порядок.
— У нас в роте всегда порядок! — браво вытягивается старшина перед довольно глядящим на него майором, а минутой позже удаляющийся командир роты слышит сипловатый голос Булатова:
— Курсант Садовский, почему так долго возитесь? Городульки затеяли?
Это непонятное слово было любимым у старшины и означало высокую степень его недовольства. Он вообще любил употреблять какие-то свои особые слова, казавшиеся ему наиболее армейскими. Подаст команду:
— Равняйсь! — и тотчас же придирчиво отменит ее: — Отставить! Нет сохруста позвонков! — Что это за «сохруст», только догадывались.
Пашков, привыкший в Суворовском училище к демократическим отношениям с сержантами и старшинами, которых там и начальниками-то не считал, никак не хотел признавать власть Булатова.
В Геше все восставало против того, чтобы беспрекословно подчиняться такому же, как он, Пашков, а может быть, и менее образованному курсанту Булатову «только потому, что у него старшинские погоны». Ну, другое дело, еще старослужащий вроде Привалова. Да и то…
У Пашкова уже были трения с Булатовым. На этот раз, войдя в спальню, Булатов спросил:
— Курсант Пашков, почему вы не почистили оружия?
Геннадий одетый сидел на табурете.
— Устал, потом почищу, — буркнул Пашков, не вставая.
— Отправляйтесь сейчас же! Разгильдяйство!
— Приказывай своей бабушке!
Старшина побагровел и, подойдя к Пашкову, потребовал:
— Встать!
Геннадий, видя, что зашел далеко, и прекрасно понимая, какие могут быть неприятности, медленно встал.
— Можно без крика? — хмурясь, сказал он.
— Без крика вам два наряда вне очереди, — сухо произнес старшина, — а сейчас отправляйтесь чистить оружие…
Пашков, что-то невнятно бормоча, вышел из спальни.
Ровно в семь часов утра курсант, дежуривший по роте, крикнул:
— Рота, подъем!
В спальне сразу стало шумно, будто невидимая рука открыла какие-то клапаны, и в комнату хлынул поток звуков: громко заговорило радио, по-утреннему глухо закашляли курсанты, затопали вперебой десятки сапог.
Дежурный поторапливал:
— Приготовиться к построению на зарядку!
Геша старался не глядеть на Владимира и Семена, — ему вчера изрядно досталось от них, когда он возвратился из ружейного парка.
— Ты и здесь решил продолжать свои штучки? — возмущенно спрашивал Гербов. — Думаешь, что делаешь?
— Мне приказано не думать, — зло ответил Пашков и вдруг закричал: — А чего он хамит? Чего? Я ему при выпуске руки не подам! И хватит нотаций! Разберусь как-нибудь сам…
— Знаешь что, — требовательно глядя на товарища, сказал Ковалев, — если хочешь, чтобы тебя уважали, не позорь Суворовское! Не позволим! Приятно тебе будет, если я напишу Сергею Павловичу о новых твоих художествах? Или надо, чтобы твой отец и сюда приезжал?
Геннадий прикусил губу, насупился и надолго умолк. У него до сих пор скребло на сердце при воспоминании о том, как нехорошо он расстался с Бокановым. А что касается Булатова, то Пашков терпеть его не мог еще и за грубость. Он не знал, что Булатову уже был нагоняй от командиров и коммунистов роты за склонность к ругани. Пашков же после каждого столкновения с Булатовым сердито думал: «Здесь прав тот, у кого больше прав! Казарма!»