В классе стояла понурая тишина.
— Слушаюсь! — подавленно ответил Голиков и шагнул к столу.
Но скоро у Каменюки появились последователи: кое-кто начал курить, грубить учителям, самовольничать, — отделение явно портилось. Даже благороднейший Мамуашвили стал терять свою репутацию: химическим карандашом он написал на своей руке ругательство. Авилкин и Прошкин, предводимые Артемом, забрались в комнату старшины роты, которого не жаловали за строгость, распотрошили подушку, разбросали из нее перья по всей комнате, а Каменюка навязал на простыне старшины морские узлы — «сухари». Каменюка становился опасным для всей роты.
Решили испробовать жесткое, но сильное средство, позже никогда больше не применявшееся. Рота была выстроена в зале. Командир роты майор Тутукин вызвал Каменюку из строя в центр четырехугольника, составленного из рядов суворовцев в черных гимнастерках и окаймленного ровной линией алых погон. Артем, ухмыляясь, пошел к майору, при каждом шаге выдвигая вперед то одно, то другое плечо.
— Смирно! — обращаясь к строю, скомандовал офицер и, громко отчеканивая каждое слово, прочитал приказ генерала: — «За нарушение воинской дисциплины… забвение чести… снять с суворовца пятой роты — Каменюки Артема — погоны. Две недели Каменюке ходить позади строя, в трех шагах от левофлангового. Приказ прочитать во всех ротах».
В зале стояла гробовая тишина. Замерли ряды. Суровы были лица офицеров. Побледнел, но еще храбрился Каменюка.
Майор передал старшине ножницы. Старшина сделал шаг к Артему, тот невольно попятился. Старшина подошел вплотную, протянул руку к плечу Артема и быстрым движением, так, что все отчетливо услышали лязг ножниц, срезал погоны.
Каменюка низко опустил голову.
— Вольно, разойдись! — разрешил майор, но за этой командой не последовало обычного шума и веселой кутерьмы.
Расходились мрачные, собирались группками, перебрасывались негромкими фразами.
Офицеры ушли. Каменюку окружили его друзья. Он пытался бравировать, — по-особому оттопырив нижнюю губу, сплевывал сквозь зубы. Друзья стали утешать его, отводя глаза от гимнастерки без погон. Артем не выдержал, лицо его свела судорога. Растолкав всех, он пустился бежать. Забившись в угол шинельной, Артем долго по-детски всхлипывал.
На следующий день его вызвал к себе начальник политотдела Зорин. Каменюка дал ему слово изменить поведение.
ГЛАВА IX
Старшему отделения, суворовцу Кирюше Голикову, отец-полковник прислал необыкновенные часы. Они показывали не только час, но и год, месяц, день, они светились в темноте, не боялись воды, их циферблат был покрыт небьющимся стеклом. К подарку полковник приложил письмо воспитателю с просьбой разрешить сыну носить часы: «У нас давно уговор: если он станет отличником учебы и дисциплины — получит в подарок часы».
И Беседа, вопреки общему правилу, разрешил Кирюше носить часы. Только взял с него обещание: во время уроков не отвечать даже знаками на вопросы товарищей: «Сколько минут осталось до сигнала?»
Если бы капитан знал, какие неприятности принесет ему это разрешение, он, конечно, не дал бы его.
Часы были гордостью Кирюши. Их приходили смотреть даже из первой роты, предлагали в обмен коньки, альбом открыток, самопишущую ручку и книгу «Путешествия Гулливера». Но разве отцовский подарок меняют, да еще такой!
Обещание не смотреть на них во время уроков Голиков почти никогда не нарушал, но так приятно было, слушая учителя, провести ладонью под партой по часам, удостовериться, что они здесь, или, поставив локоть на парту и подперев голову рукой, прислушиваться к их четкому тиканью.
Голиков всегда охотно делился с товарищами всем, что у него было, но на просьбу дать хоть немного поносить часы, дипломатично и неизменно отвечал:
— Капитан не разрешает.
Даже ложась спать, Кирюша не всегда снимал часы с руки, засыпал, слушая сквозь сон чудесное «тик-так»…
В ту ночь, когда произошла беда, капитан Беседа дежурил по роте.
Нелегкое, ох, нелегкое это дело — поднять утром сто человек, когда один, закрыв голову подушкой, старается зарыться в нее как можно глубже, а другой натягивает на голову одеяло. Умыть сто человек, — иной для вида только слегка смочит голову водой, чтобы блестели волосы, и бежит — умылся! Накормить их всех, уложить вовремя спать. Отбой, а Максим Гурыба прикрепил усы из мочалы, сидит на кровати, скрестив ноги, бьет дурашливые поклоны, Авилкин залез под одеяло к соседу, и его никак не разыщешь, и не поймешь, почему одна койка пуста. Это ведь не один, не два, а сто! За каждым уследи, о каждом позаботься… Ночью один спит на спине, — надо подойти перевернуть осторожно на бок, другому надо напомнить — мол, встать пора, чтобы греха не было!
В первый год, когда они пришли совсем маленькими и беспомощными, было особенно трудно.
Самсонов долго не мог научиться развязывать шнурки на ботинках. Отправились как-то раз в баню строем, маленький Самсонов скоро устал, посреди улицы разревелся. Пришлось взять его на руки, донести до бани. Возвратились оттуда — бросились все к бачку с холодной водой. Недогляди — половина сляжет.
Беседа прилег было на койку в дежурке, но взглянул на часы и встал: начало четвертого — не стоило ломать себя пред утренним сном.
Он сел за стол майора Тутукина, выдвинул боковой ящик, достал «семейный» фотоальбом роты.
Вот Павлик в матросочке сидит на коленях у мамы. Вот двухлетний Самсонов, такой же белесый, как сейчас. Военный со шпалой на петлицах — погибший отец Гурыбы. Отдельной группой в форме суворовцев снялись Илюша, Дадико, Кирилл и старшина роты. Ребята сидят, степенно положив руки на колени. Так снимались раньше солдаты, приезжавшие на побывку домой, — выпятив грудь и сосредоточенно глядя перед собой. Дальше — мамы и сестры, «досуворовские» друзья из детского сада, отцы в пилотках, красноармейских шинелях, с орденами и нашивками ранений. Прислал недавно сыну с фронта свою фотографию полковник Голиков; рядом с ней в альбоме его же прежняя карточка, только с лейтенантскими кубиками. Портреты многих нужно бы обвести траурной рамкой…
Беседа спрятал альбом. Долго набивал трубку. Краем глаза посмотрел на окно. Мороз затянул стекла затейливым узором.
Вспомнилось, как в прошлом году приезжал отец Голикова, сочувственно качал головой, видя, как нянчится Алексей Николаевич с ребятами.
— За какие грехи вы наказаны, капитан?
Да ведь дорого это дело, хоть и трудно оно! И когда перед сном, укрывая того же Сеньку Самсонова, вдруг почувствуешь, что он на мгновенье прижался щекой к твоей руке, — не нужно больше никаких наград за труд, ничьих похвал и благодарностей…
Первое время малыши тосковали по материнскому вниманию, не хватало им ласки. Разве на сто сыновей отпустишь ласки столько же, сколько на одного-двух дома?
Зашел капитан однажды утром в спальню. Старшина раздавал ребятам чистое белье. Вдруг Максим Гурыба бросился на койку, лицо в подушку уткнул, в руках у него белоснежная рубашка, — рыдает.
— Что с тобой? — удивленно спросил капитан.
Плач стал еще сильнее.
— Пу-пу-говица, — с трудом проговорил сквозь слезы Максим.
— Какая пуговица?
— Нет одной пуговицы!
— Так почему же ты так плачешь?
— Если б мама… рубашку дала… все бы пуговицы были…
Пришили пуговицу, успокоили. А главное, объяснили: ты теперь военный человек, должен уметь сам себе пуговицу пришить.
Беседа улыбнулся, вспоминая этот случай. «Вот, поди ж ты, разберись… А ведь надо не только разбираться, надо направлять их развитие, — день за днем, час за часом… Какими путями должно идти их воинское воспитание? Как рассказать им об этом, избегая общих фраз? Ведь наряду с качествами, присущими всем вообще нашим мальчикам пионерского возраста, мы должны еще привить особые качества, присущие только юным армейцам, людям военным: понятие о чести мундира, святости знамени, строя; умение беспрекословно и точно выполнять самый трудный приказ. Как все это достигается? Личный пример офицера, „характером воспитывать характер“? Это важно, но далеко еще не все. Нравоучения, беседы? В меру тоже нужны, но и они, наверно, не составляют главную основу методики воинского воспитания. А она есть! И ею, конечно, пользовался Суворов, и ею, обновленной и действенной, наверняка владеют сейчас люди поумнее меня…»