Выбрать главу
3

Итоги педсовета подвел генерал. Отсеяв случайное и приняв разумное, он облек свое заключение в форму простых, но точных указаний, как следует работать дальше.

— Наука воспитания, как и каждая наука, — медленно говорил он, — имеет свои законы. И чем лучше воспитатель узнает их, тем реже будет ошибаться, тем удачнее сможет осуществлять педагогическое предвидение. Не ищите объяснения своим неудачам вне себя. Я плохо знаю педагогику, но тридцать лет воспитываю солдат, и это, пожалуй, стоит пединститута. Так вот, я уверен, что нет плохих классов… Самый «плохой» класс в руках мастера преображается, только надо вкладывать всю душу в работу, быть вдумчивее и самокритичнее. Вы можете педантично исполнять предписания начальства, но если действия ваши не согреты личной убежденностью, внутренней страстностью, вы все же не будете иметь успеха. Этому учил Ушинский? — Полуэктов повернулся к Зорину, и тот утвердительно кивнул головой.

— Бесстрастный воспитатель опаснее искренне заблуждающегося, — он может погубить любое живое дело. Я думаю, что такой искренне заблуждающийся — капитан Беседа. Капитан подал мне недавно рапорт. Он настаивает на исключении из училища суворовца Каменюки, замеченного в воровстве. Сколько лет этому «преступнику», товарищ капитан?

— Тринадцать.

— Ну вот, пожалуйста! Тринадцать лет, и вы его уже зачислили в неисправимые. Я не верю, — с силой сказал генерал, — что коллектив офицеров почти в полтораста человек не в состоянии перевоспитать тринадцатилетнего мальчика, даже самого испорченного. Из Каменюки можно вырастить хорошего, волевого человека. У него сильный характер, и мы обязаны направить его в нужную сторону. А вам, товарищ Беседа, не к лицу опускать руки и слабодушничать. Поработайте с ним как следует! Загляните в себя: все ли сделали? И вы увидите, что не все. Кстати, как у вас в отделении с успеваемостью по русскому языку?

— Гораздо лучше. Только двое не успевают.

— Ну вот, видите, — словно найдя в этом подтверждение своей мысли, сказал Полуэктов. Он осуждающе посмотрел на Беседу.

— Воспринимая все полезное, приемлемое для нас, у кадетских корпусов, мы не думаем их копировать, ибо содержание работы наших училищ, их цели совершенно иные. Это учебные заведения нового типа: мы создаем советского военного человека. Разумная строгость, воинский порядок необходимы, товарищ Тутукин, но ошибочно и односторонне будет свести дело только к этому, забывая, что мы для детей все: дом, родители, семья. Думаю, заблуждается и уважаемый Семен Герасимович, требуя изгнания ленивых. Что и говорить, категория эта очень неприятная, но разве не мы с вами должны лентяев сделать радивыми? Мы, и никто другой!

Генерал сделал паузу и, пряча записную книжку, в которой делал пометки, слушая выступления, закончил:

— Дело наше благородное, новое. Надо терпеливо собирать золотые крупинки опыта и обобщать, обязательно обобщать. Знание только фактов никчемно, если нет творческой переработки наблюдений жизни… Помните, Драгомиров писал, что мул принца Евгения и после участия в десяти кампаниях не стал более сведущим в военном деле. Разговоры о том, кто в училище центральная фигура — преподаватель или воспитатель, схоластические, товарищ Стрепух. Не надо нам этого местничества, не к чему решать, кто в центре, кто на фланге, кто более ответственный, кто менее. Делить нам нечего, цель у нас одна — подготовить советских офицеров, и ей должны быть подчинены общие усилия.

4

После педагогического совета начальник политотдела попросил капитана Беседу задержаться.

Когда за дверьми кабинета скрылась последняя фигура, полковник спросил у Беседы:

— Вы уверены, Алексей Николаевич, что сделали все, что могли, с Каменюкой?

— Уверен! — самолюбиво ответил Беседа.

— А я нет! — мягко сказал Зорин. — Вы с мальчиком работали недостаточно.

«Сколько ни работай, — с горечью подумал Беседа, — спасибо не скажете… Вам хорошо рассуждать — „недостаточно работаете“».

— Я могу подать рапорт об отставке! — обидчиво произнес он.

— Вы, капитан, не уподобляйтесь своим ребятишкам, которые, чуть что, предлагают: «Ну, исключайте из училища, не боюсь». — В голосе Зорина послышались резкие нотки. — Я требую от вас, как от коммуниста, найти решение этой нелегкой задачи и помочь Артему стать человеком. Это в наших силах!

— Слушаюсь, — хмуро ответил капитан.

— Да не в «слушаюсь» дело, Алексей Николаевич, а в том, чтобы вывести мальчика в люди… Тут педагогического рецепта не пропишешь, да и не собираюсь я заниматься этим. Но мне кажется, что к Артему и вообще ко всем им отношение должно быть теплее, интимнее. Чтобы чувствовали они отеческую заботу. Не напускную, служебную, а искренне-отеческую А у нас порой проскальзывает что-то от былого бюрократизма военного ведомства. Даже вот в этом вашем «слушаюсь», что вы сейчас сказали! Ведь маленький человек должен не трястись перед нами, не начальников страшных видеть в нас, а уважать, льнуть… Давайте вместе подумаем, что делать…

«Уйду в гражданку, — сумрачно размышлял Беседа, спускаясь по широкой лестнице учебного корпуса. — Директором школы буду. Сам себе хозяин. Ни перед кем не тянись, не замечай, сколько у кого просветов да звездочек. И бюрократом не назовут. Уйду!..»

Самым обидным в разговоре с начальником политотдела было то, что Беседа чувствовал правоту Зорина и свою беспомощность как воспитателя. Алексей Николаевич с неприязнью вспомнил преподавателя педагогики в институте, где он учился. Это был еще не старый, но вечно небритый, неряшливо одетый человек, с невыразительным голосом и смешной фамилией — Гулькин.

Сына Гулькина, ученика шестого класса, выгнали за недисциплинированность и лень уже из двух школ города, и папаша в каждой из этих школ обличительно кричал, обнаруживая неожиданные признаки темперамента: «Чуткости нет!.. Проникновения в душевный мир ребенка нет!.. Воспитательных навыков нет…» На лекциях он бесстрастно вычитывал из потрепанной тетрадочки сведения о педагогических взглядах киршенштейнеров, дьюи и гербартов, заслуженно предавал их анафеме, но ни о каком «проникновении в мир ребенка», ни о каких «воспитательных навыках» никогда не рассказывал.

За четыре года учебы в институте никто ни разу не говорил с будущими преподавателями об очень важном: о «технологии» воспитательного процесса, о его «инструментовке». Как беседовать с учеником один на один? Каковы пределы «допусков» педагогического гнева? Как учителю владеть жестом, взглядом, голосом, нервами, мимикой? Как преодолевать неписаный закон «сопротивления личности», в силу которого одного возьмешь только обходным движением, другого лишь лобовым штурмом? То есть никто не говорил о тех тысячах решающих «мелочей» профессии, о которых лучше всего мог бы рассказать студентам учитель, проработавший в школе много лет, знающий цену этим «бесконечно малым величинам» профессии.

На кафедре педагогики, видно, предполагалось, что все это «само придет», как умение плавать к человеку, брошенному в воду. Но сколько молодых педагогов «пойдет ко дну» после первых же уроков, сколько будет годами барахтаться, не научившись плавать, будет неэкономно тратить энергию, открывая давно открытое, — об этом вряд ли кто-либо думал.

Будущие воспитатели, конечно, понимали, что Гулькин — случайная фигура на кафедре. В институт пришли люди, всей душой стремящиеся к воспитанию и обучению подрастающего поколения. Но горькое чувство обиды за педагогику, за эту великую и чудесную науку, возникало не только у Беседы.