Алексей Николаевич спустился по лестнице и повернул в читальный зал. Из темноты выступила чья-то фигура. Беседа пригляделся и узнал Максима Гурыбу.
— Товарищ капитан, у меня перышко есть для самопишущей ручки, а у вас ручка. Я хочу вам перышко подарить.
— Спасибо… Теперь у меня будет запасное.
Мальчик отошел в сторону, но тотчас снова догнал Алексея Николаевича.
— У меня еще одно есть, — Максим с усилием раскрыл ладонь, и видно было, что он решился отдать свое богатство лишь потому, что хотел еще раз услышать слово благодарности, и был рад, когда офицер сказал:
— Большое спасибо, но лучше оставь себе. Если понадобится, я попрошу.
И у Беседы сразу отлегло от сердца; подумалось, что нет, теперь от них никуда не уйдет и, наверно, прав Зорин: поспешил он, Беседа, зачислить Артема в неисправимые.
ГЛАВА XVI
В 21.15 по этажам, поротно, выстроилось училище. Дежурный по училищу капитан Волгин, высокий и такой широкогрудый, что несколько орденов были почти незаметны на его кителе, оглушительно возвестил:
— Приступить к вечерней поверке!
Команда раскатилась по коридорам, и ей навстречу послышались отклики из строя:
— Я! я! я! я! — то тонкие, то басистые.
Генерал принимал доклады на площадке второго этажа, там, где перекрещивались пролеты лестниц. К нему поднимались и сбегали вниз командиры рот. В напряженной тишине раздавалась скороговорка Тутукина, слышался меланхолический голос Русанова.
Оркестр заиграл величавый, торжественный гимн, застыли ряды и, хотя это повторялось каждый вечер, всех неизменно охватывала взволнованность.
Под марш расходились роты. Уехал генерал. Погрузился в темноту актовый зал.
Словно убаюкивая, труба сыграла отбой. Еще минут десять затихал шум: где-то внизу хлопнула дверь, кто-то в тяжелых сапогах прошел по коридору, и шаги замерли в отдалении.
В спальнях, уже в темноте, суворовцы обменивались последними в этот день фразами, скрипели койками, устраиваясь поуютней, плотнее подвертывали одеяла.
И вот, наконец, уснуло училище, и тишина разлилась по коридорам, тускло освещенным уходящими вдаль матовыми шарами плафонов. Дежурный офицер заглянул в спальню, щелкнул выключателем. Угомонились… Снова потушил свет и, стараясь ступать бесшумно, спустился вниз, в дежурку.
Володе не спалось. Он ворочался с боку на бок, закрывал глаза и, как учили его в детстве, представлял, что считает проплывающие мимо дорожные столбы. Но сон не приходил, сердце сжималось непонятной тоской. Если бы вдруг вошла мама, села рядом на постель, рукой, тонкой и легкой, провела по волосам, спросила участливо: «Не спишь, сыночка?», припал бы к ее коленям, и, может быть… и, может быть, не стыдясь слез, поплакали над тем, что нет у них отца, что обидел он, Володя, ни за что ни про что математика, что не поймет и сам, почему стал таким грубым…
Вспомнилось, как однажды дома он дерзко ответил матери и как отец два дня не разговаривал с ним, не замечал его, пока он не попросил прощения у мамы. Отец в воспоминаниях возникал всегда сильным, справедливым и ласковым. Вот приходит он с завода в синем комбинезоне с широкими карманами. Подбежишь к нему, а он приподнимет за локти: «Подожди, сынуля, переоденусь, умоюсь, тогда поиграем!»
А незадолго до своей гибели он приезжал с фронта в форме летчика, с двумя кубиками. Из-под синей пилотки выбивались светлые волосы…
Володя пошарил рукой под матрацем, нащупал газету с фотографией отца и, опершись на локоть, попытался ее рассмотреть. Но полоса света, проникая из коридора через стеклянный верх двери, не доходила до постели. Осторожно, боясь измять, он спрятал газету и снова прилег.
«Был бы папа доволен мной сейчас? — подумал Володя и честно ответил себе: — Нет, конечно…» Но тут же, словно оправдываясь, обвинил Боканова: «Он сам виноват… не узнал, за что я Пашкова ударил… сразу обрушился… хочет, чтобы я перед ним дрожал». И решил, что поступил правильно: «проучил» капитана, дал ему почувствовать, что он, Володя, не ребенок.
…Нет, видно, не заснуть. Володя бесшумно оделся и в носках, без ботинок, подкравшись к двери, выглянул из спальни. Дневального сержанта на его обычном месте у тумбочки, где коридор делал поворот вправо, не было. Радуясь этому, Володя проскользнул мимо опасного места, поднялся, перепрыгивая через две ступеньки, по лестнице и очутился в актовом зале. Лунный свет, вливаясь в огромные окна, проложил дорожки к мраморным колоннам, осветил их снизу. Верхняя часть колонн исчезла в темноте, и от этого они походили на остатки древних развалин. Луч выхватил из темноты край мраморной доски с золотыми буквами. Володя знал, что на ней написано:
«Железная грудь наша не страшится ни суровости погод, ни злости врага: она есть надежная стена Отечества, о которую все сокрушается» (Кутузов).
Ковалев остановился у окна. На высоком небе сияла луна, заливая землю синевато-молочным светом. Где-то там, за тридевять земель, — мама. Что делает она сейчас? Наверно, сидит у лампы, пишет письмо. «Родная моя, как тоскливо тебе без меня. А когда сказал, что хочу в Суворовское, согласилась, желая мне счастья. Милая, хорошая, — вот вырасту, буду заботиться о тебе! Думаешь, не знаю, что в эвакуации ты вставала ночью и пальцами разглаживала мою синюю рубашку, чтобы наутро было в чем пойти мне в школу? Думаешь, не знаю, что продала медальон — дорогой тебе подарок отца — и отложила деньги мне на завтраки? И сколько бы я ни сделал для тебя, все будет мало, потому что нет на свете такого, чем можно было бы отплатить тебе и сказать: „Я все сделал!“»
Володя вспомнил, что в зале стоит рояль, и подошел к нему. Одна из лунных полосок легко касалась клавишей. Он сел за рояль и, закрыв модератор, стал играть «Осеннюю песнь» Чайковского, — ее любил отец. Володя раньше учился в музыкальной школе; поступив в Суворовское, продолжал брать уроки музыки. Он играл «с душой». В темном гулком зале закружились осенние листья…
Чья-то тень легла на клавиши. Володя сразу оборвал игру. Перед ним стоял в шинели, перехваченной портупеей, Боканов, должно быть только что пришедший с улицы. Ковалев вскочил и выпрямился. Он был уверен, что сейчас последует выговор за нарушение порядка, приказание немедленно отправиться в спальню, и приготовился дать отпор, к чему бы это ни привело.
— Я и не знал, что вы так хорошо играете, — мягко и удивленно произнес Сергей Павлович. — Сыграйте еще что-нибудь, только негромко! — Он облокотился на крышку рояля, положил шапку рядом. Это было настолько неожиданно, что Володя ничего не ответил и снова сел. Помолчав, он тихо спросил:
— Сыграть «Баркаролу» Чайковского?
Боканов кивнул головой и приготовился слушать.
…Когда Ковалев взял последний аккорд, Сергей Павлович негромко повторил:
— Я и не знал, что вы так хорошо играете… Вы мне доставили большое удовольствие.
Володя почувствовал, что краснеет, и, глядя прямо в лицо капитану, выпалил:
— А я думал, вы меня ненавидите!
— Что вы? — искренне удивился Боканов. — Наоборот, я считаю вас хорошим человеком.
— Какой уж там хороший! — горько прошептал Володя. — Разрешите идти спать?
— Пожалуй, правда, спать пора… Знаете что: завтра суббота — давайте вечером вместе пойдем в город погулять?
— Пойдемте! — боясь обнаружить радость, сдержанно сказал Ковалев.
— Ну и хорошо, договорились.
В дверях Володя обернулся.
— Спокойной ночи, товарищ гвардии капитан.
— Спокойной ночи, Володя…
На следующий вечер Ковалев и капитан Боканов вышли из парадной двери главного корпуса. Напротив училища выстроился суточный наряд из офицеров и суворовцев.
— По караулам, шагом марш! — скомандовал зычный голос Тутукина. Заиграл оркестр. Значит времени было минут десять седьмого. Сергей Павлович и Володя неторопливо пошли мимо решетчатой ограды.
Первые огни затеплились в окнах домов; голые ветки деревьев проступили тонким рисунком на темнеющем небе. В чистом воздухе звенели детские голоса.
— Хорошо… — Боканов глубоко вдохнул весенний воздух…