Илюша осторожно стал перелистывать плотные пожелтевшие страницы, долго рассматривая рисунки, прикрытые прозрачной бумагой.
— Виктор Николаевич, — спросил Илюша, увидев открытку, на которой Чапаев в развевающейся бурке мчался впереди своих конников, — а почему у хорошего командира и солдаты хорошо воюют? — И сам же ответил:
— Я думаю, потому, что храбрый командир пример показывает и умеет всеми как следует командовать, он знающий…
— Товарищи суворовцы, — Татьяна Михайловна приоткрыла дверь, — прошу мыть руки — и к столу!
Илюшу усадили рядом с Надей. Девочка забралась на свой высокий стульчик и оттуда покровительственно поглядывала на гостя.
— Илюше побольше налей, — попросила она мать, когда Татьяна Михайловна стала разливать борщ.
Илюша увлекся едой и так громко тянул из ложки горячий борщ, что Виктор Николаевич шутливо отодвинул стул.
— Ой, ты и меня проглотишь!
— И меня! — подхватила Надя.
Илюша понял намек на свой новый промах, покраснел и стал есть бесшумно. Только крупные капельки пота выступали у него на лбу от напряжения.
— Может быть, соли мало? — Татьяна Михайловна подвинула к нему солонку.
— Нет, хватит…
— Надо сказать: спасибо, — поучающе заметила Надя. — А ты знаешь, как соль делают? Не знаешь? Отгораживают море… Оно кипит, как манный суп на печке… Остается соль, чтобы рыбу солить… Только селедку не солят, — она и без того соленая!
Илюша улыбнулся, но возражать не стал. К концу обеда он совсем освоился и болтал без умолку:
— У нас отделение дружное, ребята хорошие. Максим изобретает скорострельную пушку. Правда! Только это тайна, вы никому, Виктор Николаевич, не говорите… Я ему для опытов банки консервные достаю.
Татьяна Михайловна рассмеялась.
— Да, да! Не смейтесь, — нисколько не обижаясь, продолжал мальчик. — Он свою пушку назовет «Илюша». Вот сейчас на фронте «Катюша» есть, «Иван» есть, «Андрюша» есть, а он назовет — «Илюша». А что, ведь, может быть, из Максима и получится знаменитый военный изобретатель? Ведь может быть?
— Наверняка получится! — подтвердил Виктор Николаевич.
— Позавчера Авилкин поспорил с Каменюкой, кто дольше без пищи выдержит. Каменюка тридцать часов не ел, похудел даже, а Павлик у себя в парте целый хлебный склад сделал, — случайно выяснилось. Наш географ говорит на уроке: «Что это вы, Авилкин, жуете?»
— А вот ты, Илюша, когда летом у тети был, рассказывал своим знакомым о разных проделках в училище? — спросил Виктор Николаевич.
— Нет, товарищ майор! — с жаром воскликнул Илюша, но, увидев укоризненный взгляд Веденкина, поспешно поправился: — Нет, ни за что, Виктор Николаевич! Меня один раз позвал к себе в гости наш председатель колхоза, Степан Иванович Борзов, — он еще с папой дружил, они в партизанах вместе были. Разговаривали мы о разном… И спрашивает Степан Иванович: «Небось, вы там, в Суворовском, частенько деретесь, друг дружке носы квасите?» Ну, конечно, Виктор Николаевич, без этого ж невозможно обойтись… Только рукава не закатываем, а то долго откатывать, если кто застанет. Но разве ж я скажу на стороне что-нибудь плохое об училище? Наоборот, я только самое хорошее рассказываю: о том, что есть у нас свой сад, гараж, что мы учимся на пианино играть и на скрипке, иностранные языки изучаем, стреляем боевыми патронами. Я уже стрелял боевыми патронами! — с гордостью воскликнул Илюша.
…Вечером Виктор Николаевич повел Илюшу Кошелева в училище.
— Почему ты, Илюша, за последнее время часто бываешь молчаливым и грустным? — спросил дорогой Веденкин.
— Тетя Фрося заболела, — негромко ответил мальчик. — Она у меня одна на всем свете… Ее мама любила, и я очень люблю. Недавно она ко мне приезжала, привезла бо-о-льшущий кулек гостинцев. Тридцать шесть конфет и двадцать четыре пряника. Я сам посчитал, — как раз хватило по одному прянику и по полторы конфеты на каждого в нашем отделении.
Оставив Илюшу в роте, Виктор Николаевич не спеша возвращался домой. Уже давно стемнело. Морозило. Звезды, похожие на зеленоватые снежинки, высыпали на небе.
В стороне депо вспыхивали огни электросварки, на мгновенье выхватывая из темноты крыши домов. Эти вспышки походили на зарницы от далеких разрывов снарядов. Веденкин вспомнил, как в прошлую зиму, вот в такую же морозную ночь, он сидел в окопе с солдатами своего полка и, обжигая пальцы самокруткой, глубоко затягивался махорочным дымом. Справа от окопа урчал, как цепной пес, танк, — фашисты всю ночь то включали, то выключали мотор. Взметнулась ракета и, дымя, пошла к земле, волоча за собой светящийся хвост. Провыла собака в деревне. На востоке, над большим городом, лежащим далеко позади наших окопов, закружились светляки: били зенитки, и, как сейчас, выхватывая из темноты куски неба, вспыхивали бесшумные взрывы. А наутро, во время атаки, его ранило в грудь осколком снаряда. Ничего, все обошлось… Даже хрипов почти нет. И кажется, между той ночью, в промерзшем окопе, в ожидании атаки, и этой — пролегли долгие годы…
«А ведь настанет пора, — подумал Веденкин, — придет ко мне вот такой Илюша и попросит: „Виктор Николаевич, дайте рекомендацию в партию…“ Поручусь, как за сына!..» От этой мысли ему стало тепло.
В это время Илюша Кошелев, аккуратно сложив на тумбочке китель и брюки, нырнул под одеяло, свернулся калачиком. Перед глазами проплыли Надюша, сестрица Даша, Виктор Николаевич в синем свитере. Засыпая, Илюша думал об учителе: «Я за него в огонь и в воду… Расскажу тете Фросе». Счастливо улыбаясь, он заснул.
ГЛАВА III
Отделение, показавшееся Боканову в первый день знакомства одноликим, было в действительности очень разнохарактерным и сложным, как и каждый коллектив. Год совместной жизни объединил ребят первой, непрочной связью, раскрыл слабости и достоинства каждого, но настоящей дружбы еще не принес. В отделении любили левофлангового — безобидного балагура Павлика Снопкова, уважали меланхоличного, спокойного Андрюшу Суркова за его талант художника и незлобивость. Геннадию Пашкову, генеральскому сыну, заласканному дома, в первые же дни дали прозвище «Осман-паша». Его недолюбливали, хотя и признавали в нем лучшего рассказчика прочитанных книг. Совсем другим, чем к Пашкову, было отношение отделения к Савве Братушкину, — над ним, правда, подтрунивали: «форсун», «задавака», но склонны были снисходительно видеть в его слабости не гонор и себялюбие, как у Пашкова, а лихость.
Стремление обратить на себя внимание принимало у Братушкина порой уморительные формы, а иногда доставляло ему даже неприятности. При игре в футбол, желая единолично забить мяч, Братушкин часто получал от судьи штрафные за офсайд, так как, «пасся» на запретном поле, отлеживался на нем или притворно прихрамывал. В прошлую зиму, бесснежную и морозную, Савва до тех пор не опускал на прогулках наушники, пока не отморозил ухо.
Расписывался он с загогулинами, с курчавыми росчерками, в скобках поясняя печатными буквами: «Братушкин». А при ходьбе вне строя, казалось, ввинчивал что-то в пол правой ногой и раскачивался по-матросски.
Старшим в отделении был грудастый, квадратный Василий Лыков, большой любитель покушать и поспать. В перемену он, вобрав короткую шею в плечи и склонив набок голову, разминал мускулы приемами бокса. Оттопырив губы, он с ожесточением наносил удары невидимому противнику.
В первые месяцы по приезде в училище Лыков пытался установить в классе «режим кулака». Он подговаривал ребят не писать письменную работу по математике, уйти на речку, объявить бойкот Пашкову и даже избить его.
Офицеры только разводили руками, удивляясь обилию «чрезвычайных происшествий» в отделении, и не подозревали, что все это было делом рук Лыкова, которого они между собой называли Васильком. Он казался добродушным: светлые, навыкате, глаза, толстые губы, манера держать руки так, будто у него подмышками по арбузу.
Все прояснилось неожиданно. Класс сам решил «свергнуть иго» Лыкова. Ночью в спальне состоялось тайное собрание. После этого Лыков утихомирился, а через полгода снова был признан вожаком, но уже никогда не пускал в ход кулаки.