— Ты, наверно, слишком сурово оцениваешь.
Журнал этот Боканов выписал недавно и с большим нетерпением ждал первого номера. Как и всякий воспитатель, он хотел найти там решающие советы, почувствовать биение пульса школ, живую творческую мысль передового учителя — ищущего, дерзающего и обязательно находящего. С благоговением относясь к великой науке коммунистического воспитания, Сергей Павлович был уверен, что сила ее — в опоре на армию вот таких рядовых учителей, как он сам, и это сознание наполняло его гордостью.
Удобно устроившись у себя в кабинете, вытянув гудящие от дневной беготни ноги, Боканов раскрыл журнал. Он не торопился начинать чтение: была особая прелесть в этом ожидании. Даже запах свежей типографской краски был приятен. Боканов сначала старался охватить все сразу: оглавление, заголовки статей: «Психология изучения безударных гласных», «Киевская академия в XVI веке», «Вопрос об ученической форме в 60-х гг. XIX века», «О количественном росте обнаруженных архивных материалов!».
«Ну что же, ну что же, — снисходительно думал Сергей Павлович, — пожалуй, неплохие темы. Но мне сейчас нужно другое. Когда ищешь материал для постройки дома, вряд ли будет особенно волновать история камня, хотя это и небезинтересно».
Он нашел в оглавлении статью, о которой говорила Нина Васильевна. Кто пишет? Профессор. Хорошо, хорошо. Сергей Павлович еще удобнее уселся в кресле.
Но чем дальше читал он статью, тем более мрачнел. Нина была права: автор статьи обманывал. Он подсунул выжимки из гербартов, гегелей — несъедобную окрошку цитат.
На восемнадцати страницах мельтешили имена: Эббингауз, Кульпе, Тутгенер, Липпс, Орт, Циген, Вудвортс, Гильфорд — бесчисленная вереница иноземных «оракулов». Ни одной глубокой собственной мысли, ни одного примера из жизни — сплошные вытяжки компилятора, жучка, выгрызающего сердцевину чужих работ.
«А как бы вы, профессор, — с неприязнью мысленно спрашивал Сергей Павлович, — как бы вы решили задачу с моим Геннадием!?»
Партийное собрание назначено было на семь часов вечера. Все коммунисты училища, кроме тех, кто находился в наряде, собрались в читальном зале на втором этаже. По двое разместились за столиками, накрытыми толстым стеклом. Яркий свет заливал зал, от этого тьма за окном казалась гуще. Только вдали за стадионом, между деревьями парка, помигивали городские огни.
Полковник Зорин поднялся на невысокую трибуну, положил перед собой спокойные, большие руки.
— Нам предстоит сегодня, товарищи, поговорить о большевистской принципиальности в воспитательной работе, — сказал он.
Зорин никогда не читал своих докладов, но часами продумывал их, делая наброски на небольшом листе бумаги. И оттого, что так тщательно, до мелочей продумывал он будущее выступление и не был прикован к конспекту, Зорин говорил всегда очень ясно, как-то особенно задушевно, своим, а не казенным языком, с неожиданными поворотами мысли, и сказанное доходило лучше, трогало глубже, чем если бы он читал идеально приглаженные строки.
Он умел решающе важные мысли согреть внутренним теплом, и тепло это передавалось слушателям.
— Мы, товарищи воспитатели, бойцы самой передовой линии идеологического фронта — фронта борьбы за новый мир и нового человека, — неторопливо говорил Зорин. — Наши окопы выдвинуты далеко вперед. В ходе боев нам следует совершенствовать свое оружие.
Полковник остановился, провел ладонью по высокому смуглому лбу, по вьющимся пепельным волосам и продолжал:
— Четыре года работы здесь очень обогатили нас, но еще не принесли мудрости. А кто не стремится к ней? Правда, мы научились ненавязчиво управлять коллективом детей, у нас почти исчезли чрезвычайные происшествия, мы успешно разрешаем задачу трудового воспитания, неотделимо связаны с жизнью Родины, сумели сделать комсомол своим верным помощником, у большинства суворовцев значительно окрепло чувство долга, чести… Стоит ли перечислять все эти победы? Они нам нелегко дались и завоеваны потому, что мы опирались на опыт советской школы и сами искали. Но вправе ли мы довольствоваться достигнутым? Нет, конечно, нет! Сейчас главное — исполнительность и воспитанность! Страстно и настойчиво, с большевистской принципиальностью добиваться этих качеств у суворовцев!
Зорин напомнил о давнем споре Тутукина и Русанова. Жизнь давно разрешила этот спор о мере строгости, и командиры рот не возвращались к нему, понимая, что защищали крайности. Но если Тутукин полностью преодолел свои заблуждения, то легкий привкус либерализма в отношениях Русанова к воспитанникам продолжал оставаться. Он любил подчеркивать, что расшевелил чувства, пронял, добрался до глубины души, любил вегетарианские проповеди и склонен был заигрывать с питомцами там, где нужны были безоговорочная строгость, непререкаемый авторитет, где стремление обосновать свои требования, обязательно доказать их правильность только вредило, ибо многое ребенок должен принимать как правильное лишь потому, что «так сказал отец», а в училище — командир.
Вместо того чтобы категорически запретить воспитанникам курить, Русанов говорил на комсомольском собрании, ложно-отеческим тоном:
— Ну, коли вы не в состоянии бросить курить, что же… я в туалетную комнату редко захожу. Но если зайду и увижу, что малыши там с вами курят, — пеняйте на себя. Взыщу!
После такой «установки» начали курить и те, кто раньше не курил, а суворовец Братушкин, в ответ на требование офицера пойти в наряд, дискуссировал: «Но это нелогично, я недавно сменился».
— По семенам и всходы! — иронически воскликнул Зорин, рассказывая об этом, и подполковник Русанов, сидевший за одним из первых столиков, беспокойно заерзал на стуле.
Зорин сделал небольшую паузу и убежденно сказал:
— Советской педагогике тридцать лет. Это возраст зрелости. Прошло время, когда можно было уповать на «божью искру» и этим довольствоваться. Теперь мы, работники советской школы, должны знать и управлять законами науки коммунистического воспитания, с выверенной точностью идти к цели и достигать ее. Но в этом движении первейшие условия: последовательность и нетерпимость к малейшим отклонениям от норм коммунистического поведения.
После Зорина выступил майор Веденкин. Быстрой походкой, немного прихрамывая, он пересек зал и, став рядом с трибуной, оперся одной рукой о нее. Он говорил страстно и честно, — так умеют выступать только люди, очень любящие свое дело и своих товарищей. Обычно бледное лицо его разгорелось, и прядь светлых волос упала на лоб.
— В этот понедельник, — живо начал он, — я в третьем взводе уважаемого командира роты товарища Русанова вызвал на уроке отвечать четырех суворовцев. Все они заявили: «Мы вчера работали по благоустройству города и не подготовились».
«Позвольте, — говорю я, — разве трудящиеся города после воскресника получают выходные дни?»
И, естественно, поставил четыре единицы. Как же реагировал на это коммунист Русанов?
Русанов умоляюще посмотрел на Веденкина, задвигал губами, будто прополаскивал рот, но историк непримиримо продолжал:
— Он мне сказал: «Все-таки какой вы черствый человек, Виктор Николаевич! Вы ведь тоже были молоды». — Был! — горячо воскликнул Веденкин, и все улыбнулись. — Но комсомол уже в те годы воспитал во мне чувство ответственности. Разве «золотое детство», — шагнул Виктор Николаевич к Русанову, словно спрашивая только у него, — означает бездумность, барчуковство? Почему мы в семнадцать лет уже были кормильцами семьи, знали, что должны делать, а некоторые наши суворовцы такого же возраста беспечно ждут приказания свыше — «приступить к самоподготовке»? О них побеспокоятся… О них подумают… Я в шестнадцать лет работал грузчиком, а вечерами бегал в школу для взрослых. Почему же некоторые наши суворовцы не умеют отвечать за свои поступки, не умеют отказываться от удовольствий, отдыха, когда этого требует долг? Это не аскетизм, а чувство ответственности и, если хотите, вопрос чрезвычайно принципиальный.