Выбрать главу

Боканов нахмурился, подумал: «Кажется, действительно, неудачно получилось».

— А если вдуматься, — Зорин взял пресс-папье и поставил на другой край стола, — Сурков получил не приказ, а общественное поручение, и речь, следовательно, идет о дисциплине выполнения общественных обязанностей. Не так ли? И здесь следовало действовать по линии общественной же, апеллировать, так сказать, к авторитету Суркова среди товарищей. Мне думается, надо было по возвращении устроить в классе разбор перехода и, отмечая недостатки, сказать: «Их было бы гораздо меньше, если бы Сурков не подвел нас всех; как редактор, серьезно отнесся бы к политическому заданию. На войне, перед тем как пехота идет в наступление, проводится артподготовка. Но не менее важной для исхода боя является политическая подготовка бойцов, политработа в ходе боя. Во время Великой Отечественной войны часто бывало так. Вот идет бой с танками. В напряженные, решающие минуты появляется в окопе боевой листок, его из рук в руки передают солдаты. В нем всего несколько строк: „Сержант Николаев только что совершил подвиг — прямой наводкой подбил вражеский танк. Слава герою! Берите пример с товарища Николаева!“ Вот что такое боевой листок в армии, суворовец Сурков». «Через несколько лет, — пояснил бы я дальше воспитанникам, — вы станете не только строевыми командирами, начальниками, но и политическими, идейными руководителями солдат, вы будете направлять работу партийной, комсомольской организаций подразделения. Политической работе следует учиться сейчас. Что касается суворовца Суркова, то мне, видно, придется лишить его на месяц права выполнения общественных поручений». Уверяю вас, — сделал шаг к воспитателям полковник, — ребята ждали именно выговора, вот этого самого дисциплинарного наказания вашего, товарищ Боканов, и, возможно, потом посочувствовали Суркову. Такой же оборот дела, какой я предлагал вам только что, был бы для них полной неожиданностью. Да и сам Сурков, юноша самолюбивый, но справедливый в оценке своих поступков и дорожащий общественным мнением, своим положением в коллективе, был бы гораздо более огорчен подобным исходом, почувствовал бы, что поступил неверно.

3

Отпустив воспитателей, Зорин пошел в первую роту посмотреть, как там оборудовали комнату политпросветработы. Он разрешил купить абажуры, цветы, шахматные столики, диваны, попросил жену Русанова — она председательствовала в женсовете — помочь со вкусом расставить мебель, сделать занавеси — внести уют.

Когда Зорин поднялся наверх, началась большая перемена, и роты стали выходить на плац, на прогулку под оркестр.

В тени колонны Зорин заметил притаившегося мальчика. Суворовец лет тринадцати, слюнявя чернильный карандаш, крупными буквами писал на колонне бранное слово. Зорин подошел вплотную. Мальчик, застигнутый врасплох, вздрогнул и в замешательстве вытянулся.

— Прочтите громко то, что написали! — потребовал начальник политотдела.

Суворовец покраснел так, что сразу выступил пот, и прошептал едва слышно:

— Не могу!

— Читайте! — гневно настаивал полковник.

— Это стыдно! — выдохнул суворовец, готовый провалиться сквозь землю.

— А писать для товарищей, для офицеров не стыдно? Читайте!

Мальчик с отчаянием смотрел на Зорина. Ясно было, он ни за что не сможет прочесть вслух.

— Немедленно сотрите, — приказал полковник, — и никогда в жизни не пишите и не произносите таких слов. Понятно?

— Понятно… — как эхо, раздалось в ответ.

— Идите в роту и доложите о случившемся своему воспитателю!

— Слушаюсь, доложить о случившемся своему воспитателю, — голосом глубоко несчастного человека повторил виновный.

И Зорин, глядя ему вслед, весело подумал, что, пожалуй, навсегда отбил охоту у этого паренька к писаниям подобного рода.

Комнатой политпросветработы полковник остался доволен, только сказал Русанову:

— Непременно повесьте здесь доску почета, и хорошо бы иметь фотоальбом «Наша жизнь». У вас же уйма собственных фотографов!

— Сделаем, — обещал Русанов. — Да, — сообщил он, — комсомольское бюро думает назначить заведующим комнатой Ковалева. Установили дежурство комсомольцев.

— Это хорошо, — одобрительно кивнул Зорин, — но хватит с Ковалева. Посоветуйте поручить другому, менее занятому. Эх, — воскликнул полковник, — была не была — разорюсь! Даю вам радиоприемник «Нева», тот, что у меня в кабинете.

Русанов расплылся в улыбке. Он уже давно посматривал на этот приемник.

ГЛАВА XVI

1

Памятное комсомольское собрание взвода, а затем роты, где Пашкова все же решили оставить в комсомоле, дав строгий выговор, отношение товарищей (Пашков видел: его только-только терпят), разговор с Сергеем Павловичем во время лыжного похода подействовали на Геннадия очень сильно. Как и предполагал Боканов, «аристократизм» Геннадия был во многом напускным, и когда Геннадий по-настоящему почувствовал, что значит осуждение товарищей, он изменился, как изменяется человек после тяжелой болезни, — словно обновляется и вновь рождается на свет. Конечно, в нем еще не исчез бесследно эгоизм, нет-нет да и проглядывал в поступке или слове, но Геннадий научился сам обнаруживать его, старался преодолевать, стал много проще и скромнее.

Все это пришло не легко и не сразу. Одиноко бродил Пашков в дальних аллеях сада, ворочался ночами на койке, мучительно гоня от себя мрачные мысли, но они неотступно, как совесть, преследовали и жгли.

«Ты трусишь, если не находишь мужества прямо всем сказать: „Я не прав“», — обвинял кто-то неумолимый.

«Нет, это вовсе не трусость, — защищался Геннадий, — дело в самолюбии».

«Но ты ведь знаешь, что у Стаховича из „Молодой гвардии“ и самолюбия было достаточно и себялюбия — через край, а к чему это привело?»

«Подло даже думать, — бледнели губы Пашкова, — что я могу стать таким!»

На мгновение он снова, до малейших подробностей, представляя комсомольское собрание, осуждающие взгляды товарищей, слова друга — Снопкова, полоснувшие его, как ножом: «Если таких не учить, бесчестные люди выйдут. Им до всех дела нет, только бы самим покрасоваться!..»

— Это не так, это ты брось! — шептал Геннадий в темноте.

…Гулко, будто рядом, пробили часы в нижнем вестибюле. «Почему ночью все слышно так ясно? И дома когда был… Надо написать письмо отцу, рассказать ему все, не кривя душой». Но под утро решил: «Ни к чему самобичевания и заверения. Доказывать надо делами. Надо прийти к ребятам с открытым сердцем. Как на моем месте поступил бы Михаил Васильевич?»

Фрунзе был любимым героем Пашкова. Он перечитал о нем все книги, какие только мог достать, ходил для этого даже в Ленинскую библиотеку, когда на каникулы приезжал к отцу в Москву. В заветную тетрадь Геннадий записывал высказывания Фрунзе, хранил его портрет. Пашков ни за что, никому не признался бы, что находил у себя некоторое портретное сходство с молодым Фрунзе. А сходство действительно было в синих глазах, в золотистом пушке на круглых щеках с нежной кожей, в полных, словно слегка припухших губах.

«Как бы на моем месте поступил Михаил Васильевич? — снова спросил себя Геннадий и твердо решил: — Все надо разрешать честно и прямо».

Успокоившись, он уснул.

Спал Геннадий не более двух часов, но вскочил на зарядку бодрым и свежим. Проснулся он с той же мыслью: «Все надо разрешать честно и прямо». Давящая тяжесть исчезла.

С этого дня поведение Пашкова изменилось: он стал сдержаннее, с готовностью помогал товарищам усвоить сложную теорему, предлагал свои услуги в хозяйственных работах по роте — и все это без тени заискивания, без ожидания благодарностей и похвал, а просто потому, что начал понимать, что значит «жить дружно».

Это не было чудом мгновенного перевоплощения (излюбленная тема ленивых воспитателей и кабинетных теоретиков). Перелом, происходящий в Геннадии, давно подготавливался, но понадобился взрыв, мучительный пересмотр ценностей, чтобы все лучшее, что накопилось в его характере, стало вытеснять лишнее, наносное.