Он зашел в учительскую. Офицеры быстро встали навытяжку. Генерал жестом попросил сесть, просто сказал:
— Родитель… Степан Тимофеевич Пашков! — и пожал каждому руку.
Боканов представился как воспитатель Геннадия. Пашков попросил Сергея Павловича уделить ему полчаса. Они уединились в пустующей музыкальной комнате. Отец спросил с тревогой:
— Неужели непоправимо?
Боканов подробно рассказал обо всем, что произошло у Геннадия за последние месяцы. В приезде отца, собственно, уже не было необходимости.
— Геннадий сам сделал должные выводы и, по-моему, идет сейчас в коллектив, а не от него.
Генерал с облегчением провел ладонью по блестящему черепу, точно таким жестом, как это делал Геннадий, приглаживая свои волосы, и полез в карман кителя. Доверительно протягивая письмо сына, он сказал Боканову:
— Два месяца назад прислал, просил: «Переведи в другое училище».
— И что вы ему, Степан Тимофеевич, ответили? — спросил Боканов, прочитав письмо.
— Да ответил вроде бы как следует, — словно советуясь, посмотрел Пашков на воспитателя. — Написал ему:
«Сам решай личные дела. Прежде всего с коллективом считайся. Хорошо, что тебя вовремя одернули. Наша партия образумливала людей и постарше тебя, людей заслуженных, когда они начинали зазнаваться».
Генерал остановился, раздумывая, следует ли еще о чем-то сказать, и, видимо решившись, протянул второе письмо:
— А это я позже… Недавно… получил.
Боканов прочитал и это письмо. Едва заметно, удовлетворенно дрогнули его губы: ему не хотелось улыбкой обидеть отца. Геннадий писал: «Это ты сделал меня эгоистом! Летом, когда я приезжал, баловал непомерно, вместо того чтобы направлять мое нравственное развитие».
— Пожалуй, он прав, — задумчиво, с ноткой виновности сказал генерал. — Солдат воспитываю, офицеров воспитываю, а на собственного сына, выходит, времени не хватило… Да, но только тон у него какой дерзкий! Не мог о том же написать вежливей. Ну и взгрею ж я его! — оскорбленно пообещал он, но спохватился и озабоченно спросил: — Что же теперь делать?
— Я думаю, — посоветовал Боканов, — говорить с Геннадием обо всем этом надо немногословно и просто: «Как коммунист, требую от тебя поступить по-комсомольски!» И объяснить, что это значит… Прошу вас: не балуйте его, ну, хотя бы теми сравнительно крупными денежными переводами, что вы присылаете. Вспомните: Михаил Иванович Калинин отвез своих детей учиться в Ленинград и устроил их жить у знакомого рабочего. Михаил Иванович мог бы, конечно, обратиться к горсовету, для него бы все сделали, но он не пошел на это. Калинин договорился со своим знакомым, что будет присылать скромную сумму на столование детей: «Пусть в рабочей среде поварятся».
Сергей Павлович подумал: «Лекцию прочитал. Неудобно как-то получается», но решил сказать еще об одном:
— Геннадий должен закончить училище с медалью, для этого ему сейчас следует работать с огромным напряжением, он же привык все брать с лету.
— Верно, — согласился отец. — Он рано в школу пошел, память великолепная, всегда хвалили… и захвалили.
— Вот-вот! Я прошу вас внушить ему, так сказать, по родительской линии, что настоящих знаний без системы в работе и настойчивости он не получит. Разрешите я сейчас пришлю его? — поднялся Боканов.
— Пожалуйста.
Генерал, оставшись один, тяжело задумался: «Как с ним говорить? Этого ли ждал от сына?»
В дверь постучали.
— Да, — медленно, словно через силу, обернулся генерал к вошедшему Геннадию.
— Папа!
Юноша смотрит с тревогой, но по лицу невозможно угадать, как относится отец к происшедшему, сочувствует или осуждает.
Геннадий стоит в нерешительности.
— Что скажешь? — спрашивает отец и, не дождавшись ответа, продолжает: — Может быть, тебе уйти из училища? Как ты считаешь?
— Нет, папа, я здесь доучусь. Уйти было бы трусостью…
— Доучусь… — Лицо генерала становится сумрачным. — А ведь ты меня не понял, Геннадий, — с горечью говорит он. — Ты сядь… Я тебя о другом спросил: надо ли тебе вообще готовиться к военной службе? Не подумать ли об иной профессии?
— Папа?!
— Не спорю, у тебя есть ценные качества: смелость, решительность, ну… способности… Что ж, всего этого было бы предостаточно для какой-нибудь другой армии. А для нас этого мало.
— Но я…
— Мало! Понимаешь? Любить людей надо! В счастье их и Родины нашей видеть свое счастье. А уж если командовать, так служа людям, а не помыкая ими!
— Зачем ты так? — вскакивает Геннадий. — Я для Родины…
— Что ты для Родины? Что? Ты вот не на словах… сумей так жизнь прожить, чтобы народ тебе спасибо сказал… Да, тяжело мне, Геннадий… и стыдно… Не для того прошел я через огонь войны, чтобы ты позорил меня… — Глаза его становятся печальными, Геннадий не может смотреть в них.
— Но знай, — голос отца твердеет, — если не встанешь в шеренгу со всеми — скромным, настоящим товарищем, ты потерян и для меня…
Он долго молчит, наконец, говорит:
— Вечером пойдем с тобой погуляем… А сейчас иди на урок.
Оставшись один, генерал так глубоко задумался, что не слышал, когда вошел Зорин.
— Ну как, Степан Тимофеевич?
— Даже затрудняюсь ответить, — медленно подняв голову, говорит Пашков, — вот я… прошел большой жизненный путь… находил общий язык и с дипломатами, и с учеными… Но такие ли слова, чтобы дошли до его сознания, сказал я сейчас? Не знаю.
Они молчат, каждый думая и о своем и об одном и том же, что вот какие неожиданные и подчас нелегкие задачи предлагает жизнь.
— Да… — снова заговорил Пашков, — мы иногда забываем, что вот есть сын… что ты и отец. За большими государственными делами маленькие, но тоже государственные, упускаем…
Он побарабанил пальцами по столу и сказал со страстью:
— Если у него есть честь, если уважает отца… — и осекся, слова эти показались ненужными, улыбнулся дружески. Глядя на Зорина ставшими вдруг ласковыми глазами, спросил недоумевая:
— Как вы только тут справляетесь? Ведь легче операцию разработать.
Зорин тоже улыбнулся.
— Не легко, но любо! Да одному и не справиться, а миром и не таких до ума доводим.
И тихо, доверительно, приблизив свое лицо к лицу Пашкова, сознался:
— У меня, Степан Тимофеевич, внучка есть… одна-единственная… И когда приезжает гостить, мы никак не справляемся. Может быть, потому, что единственная? — спросил он и сокрушенно вздохнул. — Зайдемте ко мне, Степан Тимофеевич, пообедаем, старину вспомним…
— С удовольствием, — поднялся Пашков.
ГЛАВА XVII
После шестого урока весь офицерский состав и выпускники с оркестром отправились на вокзал участвовать в гарнизонных ученьях — «Посадка в эшелон». Под призывные звуки горна суворовцы в считанные секунды прыгали с карабинами в руках в вагоны, по сходням вводили туда лошадей, вкатывали на открытые платформы повозки. Действовали быстро, точно. Любо было глядеть на их дружную работу, без крика и суеты, на сильные движения, слитность и слаженность энергичного коллектива.
Семен и Андрей в синих рабочих комбинезонах руководили погрузкой коней.
Снопков тащил за повод небольшого, обычно смирного конька, по кличке Азимут. Испуганный скоплением людей, непривычной обстановкой, Азимут крутился, пятился, никак не хотел ступить на сходни. Так они стояли несколько секунд друг против друга — разъяренный Павлик и пугливо упирающийся, строптивый «пассажир».
— Отведите его в сторону, — посоветовал Боканов, — пусть успокоится.
— Нет, я заставлю его идти! — свирепо зашипел Павлик, неожиданно вспомнив прием «закрутку». Этому приему их научил преподаватель верховой езды капитан Зинченко. Снопков быстро перекрутил ремешком верхнюю губу коня, и тот, вдруг смирившись, покорно пошел в вагон.
Немного усталые, но удовлетворенные, вернулись в училище. Суворовцам дали час отдохнуть, а офицеры разошлись, кто домой — пообедать, кто в роту.