Майор Тутукин, строевик, ярый поклонник воинских порядков (ряд лет он преподавал огневую подготовку в офицерском училище), был поборником самых решительных мер педагогического воздействия на суворовцев, не признавал серединных решений и считал, что только жесткая дисциплина — с карцером, лишением воскресного отдыха, правом ставить в угол — обеспечит нужный порядок.
— Иначе, — убежденно доказывал Майор, — когда наши питомцы придут в офицерское училище, слишком разительным окажется для них переход от нынешнего поглаживания по головке к суровым требованиям настоящей воинской дисциплины.
Подполковник Русанов, наоборот, считал, что следует действовать главным образом: мягкостью, убеждением, все время помнить: перед тобой ребенок и ранить его душу очень легко.
Исходя из противоположных педагогических воззрений, командиры рот строили и свою работу.
Малыши майора Тутукина, раньше времени овзросляемые им, трепетали перед командиром роты, оставшись же наедине, давали естественный выход своей энергии, сами выдумывали игры, устраивали бои отделения с отделением, съезжали по перилам лестницы, рискуя расшибиться. Но стоило показаться кому-нибудь из взрослых, как они браво вытягивались, лихо щелкали каблуками и провожали глазами начальство, вполне удовлетворяя этим командирский вкус Тутукина.
Пятнадцати-шестнадцатилетние подростки Русанова, быстро обнаружив мягкосердечие подполковника, не прочь были порой сыграть на этом мягкосердечии. Нарушив дисциплину, изобразить раскаяние, прикинуться «ребенком», с которого и спросу-то нет, а получив отеческое внушение, иронически фыркать за дверью, в кругу товарищей:
— Нота-а-цию читал… о нравственности в самосовершенствовании! Взывал к благородному юношескому сердцу! А я, братцы, пуще всего боялся, что лишит отпуска в город.
Только вмешательство генерала и начальника политотдела смягчало крайности командиров рот.
— Владимир Иванович, — добродушно спрашивал генерал у Тутукина, — ты хоть игры-то для своих детишек организуешь? Ведь мы в детские годы любили в индейцев поиграть, разные там мокасины, томагавки, — помнишь? Героев-освободителей в лицах изображали.
— Будет организовано, товарищ гвардии генерал! — обещан Тутукин, выпрямляя крутую грудь и про себя удивляясь причудам начальства.
— Надо, надо, — мягко внушал ему Полуэктов, — кругом поворачиваться и «так точно» говорить они еще, ой, сколько будут, а детства ты их не лишай. Дай отдушинку.
С Русановым генерал вел разговор круче:
— Ты мне, Виталий Петрович, либерализма не разводи! Юношам твоим время нести полную ответственность за проступки; безнаказанность, как ржа, дисциплину разъедает. «Понеже ничто так ко злу не приводит, как слабая команда». Верно? Пашкова-то наказал за опоздание из отпуска в город?
— Да, знаете… — начал было подполковник.
— Знаю, знаю, — не дал ему договорить генерал, — нотацию читал. Может быть, даже слезу у Пашкова из глаз выдавил и рад педагогической победе? Категорически требую, товарищ Русанов, навести порядок в роте. Поменьше «пожалуйста». Эдак они начнут приказы обсуждать, стоит ли их выполнять. Вы с вашими «отдушниками» забываете, что это уже ю-но-ши! Они растут, взрослыми людьми становятся, а вы их все приготовишками считаете.
…Сейчас, усевшись удобнее в кресла у камина, Русанов и Тутукин перебрасывались малозначащими фразами, словно нащупывая тему, достойную сражения.
В соседней комнате кто-то негромко наигрывал на пианино вальс «В прифронтовом лесу».
— Ты, Владимир Иванович, удивляешься, — говорил подполковник Русанов, повернув к огню лицо в старых, заживших шрамах, — что капитан Волгин у тебя плохо работает — все глядит, как бы домой из училища поскорее уйти. А я его понимаю… Ну, женился человек недавно, молод, а мы его с утра до ночи заставляем в училище быть — то с отделением, то дежурство, то командирская учеба, лекции по психологии и педагогике, посещение уроков русского и иностранного языков… Помилосердствуйте!
— На то и служба, — буркнул Тутукин, приподняв и снова надев очки.
— Верно, служба, но ведь она не должна лишать человека личной жизни… Как ты полагаешь? Помню, у нас в кадетском корпусе офицеры-воспитатели довольно много свободного времени имели.
— Это было сорок лет назад, — язвительно напомнил Тутукин, — и нам не пример.
— Почему же не пример? — начинал нервничать Русанов. Разве мы не используем все лучшее из прошлого? Корпуса существовали двести лет и дали миру Кутузова, Макарова, Кондратенко, — именно пример! Я у себя в роте ввел с этого месяца такой порядок: ежедневно до четырнадцати ноль-ноль мои воспитатели совершенно свободны, а в воскресенье свободны с четырнадцати ноль-ноль. В середине недели каждый имеет выходной день, в этот день кто-нибудь из учителей полностью заменяет воспитателя, а воспитатель и в театр с женой пойдет и почитает. Зато в остальное время — отдай всего себя работе. И, знаешь, они сейчас работают несравненно лучше! Заняты меньше, а делают больше. И я могу быть реже в роте, не опекать мелочно, дежурный офицер чувствует полную ответственность. У меня новый воспитатель, Боканов, ребятам сказал: «Если хотите, чтобы я вас уважал по-настоящему, ведите себя в мое отсутствие еще безупречнее, чем при мне». И, должен тебе сказать, они его не подводят, хотя он вовсе не сидит невылазно в отделении. Ну, первое время, пока знакомился, — приходилось. А сейчас у него один отвечает за чистоту класса, другой смотрит, чтобы в партах порядок был, третий получает и сдает физкультурный инвентарь, и впечатление такое, словно офицер тут ни при чем. Пришел, проверил, дал указание.
— Да, но у вас старшие суворовцы и сильный сержантский состав, — не сдавался майор. — Офицеры могут на них положиться. А моих сержантов пока носом не ткнешь, сами ничего сделать не догадаются.
— Ты меня прости, Владимир Иванович, но и сержанты ведь в наших руках. Их при хорошей службе — поощри, когда надо — строже спроси. Предоставь больше самостоятельности, первыми помощниками станут, а выпусти из-под контроля, всю работу офицера насмарку сведут. Ты ведь знаешь историю с Найденовым?
Тутукин слышал об этом необычайном происшествии… Старшину Найденова, широкоплечего детину с золотым зубом, нагловато поблескивающим во рту, первое отделение третьей роты невзлюбило за грубость.
Вася Коробкин, тихий тринадцатилетний мальчик с огромными глазами, какие рисовали древнерусские живописцы, попросил разрешения у преподавателя естествознания, майора Кубанцева, перенести в соседний корпус ежа. Возвратясь с прогулки, Вася осторожно положил ежа в шапку и выбежал во двор, держа ее перед собой. Здесь его остановил Найденов.
— Что у тебя в шапке? — подозрительно спросил он.
— Ежик, — доверчиво ответил Коробкин.
— Положь сюда! — грубо потребовал старшина, протягивая руку с платком.
— Мне майор разрешил… — начал было Вася.
— Давай, давай! — настойчиво придвинулся Найденов.
Вокруг собрались суворовцы, и старшина теперь считал вопросом престижа отобрать ежа. Вася на шаг отступил. Найденов ухватился за его шапку и так толкнул Коробкина, что тот упал в снег.
Вскочив, мальчик закричал со слезами в голосе:
— Вы не имеете права!..
— Ну, ну, поговори! Еще не то заработаешь за неподчинение, — куражась, пригрозил старшина и ушел, унося злополучного ежа.
На следующее утро Найденов вел отделение к плацу на строевые занятия.
Когда они поравнялись с местом, где вчера разыгралась история с ежом, все двадцать пять суворовцев, как один, сняли шапки, положили их на правую руку, согнутую в локте, и, выдвинув ее вперед, повернули, словно по команде, головы к «месту несправедливости».
— Кру-гом! — взревел старшина.