Он видел и распоясавшихся юнцов, не признающих ничьих авторитетов, с ухмылочкой заявляющих учителям: «Вы нас перевоспитайте»; и добреньких воспитателей, демагогическим заигрыванием порождающих хулиганов, и ту часть молодежи, что считает: все для них и ничего от них.
И Демин решил суровостью требований бороться с распущенностью, бездумностью.
Он видел: воспитание подчас носит комнатный, вялый характер словесных внушений, когда воспринимается лишь сумма правильных положений, на деле часто легко нарушаемых. В этом воспитании не хватало действенности, надо было упражнять в волевых поступках, растить людей, которых трудности привлекают, а не устрашают, для которых долг — не книжная формула, а внутренняя потребность.
Майор встал, положил в полевую сумку тетради. Посмотрел на ручные часы: было около девяти часов вечера.
— Пора и честь знать! — Он надел шинель. — Надо посоветовать сержанту Ковалеву: Садовский Садовским, а отделение из поля зрения все же не упускать. — Он вспомнил разговор с генералом Агашевым: «Командирству надо учить». — Да, конечно, надо.
Демин выглянул в коридор, приказал дневальному:
— Пришлите ко мне курсанта Садовского!
Олега разыскали в читальном зале. Доложив о приходе, он вытянулся со скучающим видом. Демин нахмурился:
— Ваши опасения излишни. Я вызвал вас не для очередного внушения. Их было достаточно. Мне хочется просто, по-человечески, предупредить вас о большой опасности: вы накануне отчисления из училища.
Лицо Садовского стало растерянным.
— Скажу более: глубоко убежден, что слабовольные люди офицерскому корпусу не нужны, и, если вы не найдете в себе силы круто повернуть, я первый буду настаивать на вашем отчислении.
«Резко? — подумал майор, когда Садовский ушел, — может быть… Но зачем подыскивать „обтекаемые“ формы, если должна быть высказана суровая правда?»
Олег шел от Демина, мрачно сдвинув брови. «Куда же я денусь, если это произойдет? В вуз? Но мне страстно хочется стать офицером, только офицером! Ничего иного я не представляю, и разве вина моя, а не беда, этот дурацкий характер? Неужели я действительно безволен и не переборю себя?»
Еще в Суворовском его попытки сделаться лучше проваливались чаще всего потому, что не находили поддержки друзей.
Собственно, их у него тогда и не было. Сам отпугнул, оттолкнул от себя. Позже его «поучали», «прорабатывали», увещевали, и это тоже оказалось не тем, что могло его изменить.
Здесь, в пехотном училище, он ощутил совершенно новую для него атмосферу нетерпимости к проступкам, суровую, но заинтересованную требовательность офицеров. И отношение к нему Ковалева, товарищей, и этот разговор сейчас с Деминым, и фраза Копанева, к которой Олег часто возвращался мыслью: «Много болтаешь о чести, мало делаешь для нее» — все это встряхивало его решительно и беспощадно. Перед ним словно бы все время ставили вопрос: «Неужели ты не понимаешь, что жизнь, эта новая для тебя жизнь, требует и тебя нового? Не сможешь — убирайся вон!»
«Да неужто Копанев, — с горечью думал сейчас Олег, — яснее меня представляет смысл жизни, станет офицером лучшим, чем я?»
«А почему бы и нет? — отвечал ему внутренний голос, — и станет. У него есть сдержанность, исполнительность, развито чувство чести, то, чего нет у тебя».
«Ну, это слишком! Честью я дорожу… Но надо перебороть себя…»
Он чувствовал, что здесь готовы были поддержать его и поддерживали, но с беспощадной ясностью давали понять: «Никто не собирается уговаривать тебя, хороводить вокруг тебя, хочешь быть офицером — избавляйся от того, что мешает им стать, не избавишься — пеняй на себя. Мы же охотно придем тебе на помощь требовательностью. И чем больше мы будем уважать тебя, верить в тебя, тем выше будет эта требовательность».
Около спальни Олега догнал Геннадий Пашков. Он возвращался из города, с именин знакомой девушки, был в превосходном настроении и полон желания делать добро окружающим.
— Как живем, старик? — хлопнул он по плечу Садовского, но, заметив его сумрачное лицо, остановился, переменил тон: — Я тебя, Олег, хорошо понимаю…
Геннадий оглянулся: нет ли свидетелей? Он хотя и симпатизировал Олегу, но в душе считал себя человеком более волевым, сумевшим преодолеть то, что Садовскому не под силу.
— Понимаю, может быть, больше, чем кто-либо другой! И поверь моему личному опыту, все эти наши штучки могут закончиться весьма прискорбно. Надо приучить себя к дисциплине. Иначе нет военного!