Выбрать главу

Сына Губкина, ученика шестого класса, выгнали, за недисциплинированность и лень уже из двух школ города, и папаша в каждой из этих школ обличительно выкрикивал, обнаруживая в таких случаях признаки темперамента: «Чуткости нет! Проникновения в мир ребенка нет! Воспитательных навыков нет!» Но чорт знает, какие навыки имел в виду Губкин? На лекциях он бесстрастно вычитывал из потрепанной тетрадочки сведения о педагогических взглядах киршенштейнеров, дьюи и гербартов, заслуженно предавал их анафеме, но ни о каком «проникновении в мир ребенка», ни о каких «практических навыках» никогда не говорил.

За четыре года учебы в институте никто ни разу не говорил с будущими преподавателями об очень важном — о приемах воспитательного процесса. Как беседовать с учеником один-на-один? Как учителю владеть жестом, взглядом, голосом, нервами, мимикой? Как преодолевать неписаный закон «сопротивления личности», в силу которого одного возьмешь только обходным движением, другого — лишь лобовым, «штурмом». Другими словами, никто не говорил о тех тысячах решающих мелочей профессии, ее «бесконечно малых величинах», о которых лучше всего мог бы рассказать студентам учитель, проработавший в школе много лет.

На кафедре педагогики, видно, предполагалось, что все это «само придет», как умение плавать — к человеку, сброшенному в воду. Но сколько молодых педагогов «пойдет на дно», после первых же уроков, сколько будут годами барахтаться, не наученные плавать, неэкономно тратить энергию, открывая давно открытое, — об этом вряд ли кто-либо думал.

… Алексей Николаевич миновал лестницу и повернул было в читальный зал, когда из тени выступила чья-то фигура. Беседа пригляделся и узнал Максима.

— Товарищ капитан, у меня перышко есть для самопишущей ручки, а у вас ручка, я хочу вам перышко подарить.

— Спасибо! Теперь у меня будет запасное, — едва удержался от улыбки воспитатель.

Максим отошел в сторону, но тотчас снова догнал Алексея Николаевича.

— У меня еще одно перышко есть, — с усилием раскрыл, он ладонь, и видно было, что решился он отдать свое богатство лишь потому, что хотел еще раз услышать слово благодарности, и рад был, когда офицер сказал:

— Большое спасибо, но лучше оставь себе. Если мне понадобится, я попрошу.

И как-то сразу отлегло от сердца, подумалось, что нет, куда же теперь от них денешься, и, наверно, прав Зорин — поспешил он, Беседа, зачислить Артема в неисправимые…

ГЛАВА XVIII

«Осенняя песнь» Чайковского

В 21.15 по этажам, поротно, выстроилось училище. Дежурный по училищу подполковник Лободин, высокий и такой широкогрудый, что несколько орденов были почти не заметны на его кителе, гаркнул оглушительно:

— Приступить к вечерней поверке!

Команда перекатами пошла по коридорам, и, словно ей навстречу, устремились отклики из строя: я! я! я! я!

Генерал принимал доклады на площадке второго этажа, там, где сходились пролеты лестниц. Командиры рот сбегали и поднимались к нему, и в напряженной тишине раздавалась скороговорка Тутукина и спокойный голос Русанова.

Оркестр заиграл величавый, торжественный гимн, застыли ряды, и хотя это было не в первый и даже не в десятый раз, но неизменно душу каждого охватывала взволнованность.

Под марш расходились роты по спальням. Уехал домой генерал. Погрузился в темноту актовый зал.

Словно убаюкивая, немного усталым голосом труба сыграла отбой. Еще минут десять затихал шум: где-то внизу хлопнула дверь, кто-то в тяжелых сапогах прошел коридором, и шаги замерли в отдалении.

В спальнях, уже в темноте, воспитанники перебрасывались последними в этот день фразами, скрипели койками, умащивались поуютней, плотнее подвертывали одеяла.

И вот, наконец, уснуло училище, и тишина разлилась но тускло освещенным коридорам. Дежурный офицер заглянул в спальню, щелкнул выключателем. Угомонились… Снова потушил свет и, стараясь ступать бесшумно, спустился вниз, в дежурку.

Володе не спалось. Он переворачивался с боку на бок, сжимал веки и, как учила когда-то мама, представлял, что считает проплывающие мимо дорожные столбы. Но сон не приходил, а сердце сжималось непонятной тоской. Если бы вдруг очутилась здесь мама, села рядом на постель, рукой тонкой и легкой провела по волосам, спросила участливо: «Не спишь, сыночка?» Припал бы к ее коленям и, может быть… и, может быть, не стыдясь слез, поплакал над тем, что нет у них папы, что обидел он, Володя, ни за что, ни про что математика, что не поймет и сам, почему стал таким грубым…

Вспомнилось, как однажды дома он дерзко ответил матери, и тогда отец два дня не разговаривал с ним, не замечал его, пока он не попросил прощения у мамы. Отец в воспоминаниях возникал всегда сильным, справедливым и ласковым. Вот приходит он с завода, в синем комбинезоне с широкими карманами. Подбежишь к нему, а он приподнимет за локти, подбросит и ловит на лету.

— Подожди, сынуля, переоденусь, умоюсь, тогда поиграем.

А перед своей гибелью приезжал в форме летчика, с двумя кубиками. Из-под синей пилотки выбивались на виске светлые завитки… веселые такие…

Володя пошарил рукой под подушкой, нащупал газету с фотографией отца — мама прислала — и, опершись на локоть, попытался рассмотреть портрет. Но полоска света, проникая из коридора через стеклянный верх двери, не доходила до постели, и он не мог ничего различить. Осторожно, боясь измять, Володя спрятал газету и снова прилег.

«Был бы папа доволен мной сейчас?» — подумал. Володя и честно ответил себе: «Нет, конечно…» Но тут же, словно оправдываясь, обвинил Боканова: «Он сам виноват… не узнал, за что я Пашкова ударил… сразу обрушился… хочет, чтобы я перед ним дрожал». И Ковалев решил, что поступил правильно, «проучил капитана», дал ему почувствовать, что не ребенок.

… Нет, видно, не заснешь. Володя бесшумно оделся и в носках, без ботинок, подкравшись к двери, выглянул из спальни. Дневального сержанта на его обычном месте, там, где коридор делал поворот вправо, не было. Радуясь этому, Володя проскользнул мимо опасного места, поднялся, перемахивая через две ступеньки, по лестнице и очутился в актовом зале. По углам его притаились густые тени. Лунный свет, вливаясь в огромные полукруглые окна, проложил дорожки к мраморным колоннам, мертво осветил их снизу. Верхняя часть колонн исчезла в темноте, и от этого они походили на остатки древних развалин. Луч выхватил из тьмы край мраморной доски с неразборчивыми золотыми буквами. Володя знал, на ней написано:

«Железная грудь наша не страшится ни суровости погод, ни злости врага: она есть надежная стена Отечества, о которую все сокрушается»

Кутузов.

Ковалев остановился у окна. На высоком небе сияла луна, заливая землю неживым синевато-молочным светом. Там где-то, за тридевять земель, за лесами и бескрайней степью — мама. Что делает она сейчас? Наверно, сидит у лампы, пишет письмо. «Родная моя, как тяжело тебе без меня, а когда сказал, что хочу в Суворовское — отдала, желая мне счастья. Милая, хорошая, вот вырасту, буду заботиться о тебе… Посажу в кресло, платком укутаю плечи, прижму твою голову к груди…

Думаешь, не знаю, что в эвакуации ты вставала ночью и руками разглаживала мою синюю рубашку, чтобы наутро пошел в ней в школу?

Думаешь, не знаю, что продала дорогой тебе подарок отца — и отложила деньги мне на завтраки? И сколько бы я ни сделал для тебя — все будет мало, потому что нет еще на свете такой цены, которой можно отплатить тебе и сказать: „Я все сделал…“».

Володя вспомнил, что в зале стоит рояль, и подошел к нему. Одна из лунных полос проходила по клавишам. Он сел за рояль и, приглушая звук педалью, стал играть «Осеннюю песнь» Чайковского — ее любил отец. Володя, при жизни отца, учился в музыкальной школе, а поступив в Суворовское, продолжал брать уроки музыки. Он играл с душой, весь отдаваясь звукам. В темном гулком зале закружились осенние листья, и мелодия, незатейливая и трогательная, потекла по лунным дорожкам.