«Кажись, тоже меня приметил. Привстал в коробке… Ткнул Тришку под бок: останови, мол, коней. К ним кто-то подъехал на вершнях?.. Да это же Филька хромой, Устинов батрак! Спешились все, в мою сторону смотрят. Вон оно што, по мою душу приехали…»
Всколыхнулась ярость и сразу утихла. В груди будто оледенело все, и мысль работала четко-четко.
«Расходятся в разные стороны. Окружают меня… В облаву берут, как волка… — Оглянулась. Позади никого. — Значит, можно успеть убежать к коммунарам? Н-нет, дядя Устин, побегала, хватит!»
И замерла на месте. Не поворачивая головы, одними глазами следила, как Устин остался возле ходка, а Тришка и хромой батрак расходились в стороны и, хоронясь за кустами, обходили ее справа и слева. Веревка у них.
— Расходитесь, расходитесь пошире. Мне это и надо…
И когда Тришка с хромым батраком оказались позади,
за спиною Ксюши, она бросила тележку и кинулась к дороге.
— Лови ее, лови… убежит, — кричал Устин, размахивая кнутом. Он метался возле ходка, не понимая, куда бежит Ксюша.
Тришка далеко за спиной. Хромой батрак — не загонщик. Вздернув сарафан, чтоб не путался между ногами, Ксюша бежала не очень торопко. Надо было сохранить силу. До Устина осталось каких-то десяток шагов. Он растерялся и не может понять, почему прямехонько на него бежит оглашенная баба.
— Геть, геть, — захлопал он кнутом по земле. Так пугают в деревне быков.
И когда Ксюша оказалась шагах в пяти, размахнулся что было сил и ударил ее. Кнут просвистел — и как обнял за плечи.
— Ой! — вскрикнула Ксюша от боли, но не остановилась.
Устин попятился. Ксюша схватила рукой за конец кнута и рванула его к себе. И тут только Устин увидел в ее руке нож. Такие ножи берут охотники, идя на медведя.
Устин выпустил кнут и завопил батракам:
— Сюда… ко мне… Хватайте ее!..
Он отступал. Он видел лишь горевшие ненавистью глаза Ксюши и длинный нож. Ксюша взмахнула им, и нож полоснул по руке Устина, разрывая рукав.
Охнул Устин, увидев струйку крови, бежавшую к ладони, и, изловчившись, поймал запястье Ксюши.
— Сюда-а… скоре-е-е-е…
Батраки торопились. Но бежали и коммунары, привлеченные криками.
Ксюша перехватила нож в левую руку, но Устин, дав подножку, бросил Ксюшу на землю и сам упал на нее.
— Вяжи ее, — хрипел Устин подбежавшему Тришке, но Тришка с силой рванул Устина за ворот черной поддевки и крикнул:
— Коммунары бегут! Спасайся, хозяин… — и еще раз рванул Устина за руку, сжавшую горло Ксюши.
Подоспевшие коммунары оттащили Устина и подняли Ксюшу на ноги.
— Отдайте бешену девку, отдайте, — кричал Устин. — Она дом мой сожгла. — Выкрикнул и задохнулся в бессильной ярости.
В наступившей тишине Ксюша неожиданно тихо сказала:
— Я свой дом сожгла, а не твой. И лопатину, ежели сгорело што, так свою сожгла. А тебя и Матрену убью. Ты с ней Ванюшке сказал, што я с Сысоем сбежала. Ты… Ты… Было время, я многих боялась, теперь я никого не боюсь. Ни тебя, ни вашего бога. Вы меня бойтесь.
— Укрываете поджигателей, — кричал Устин, отдышавшись. — Вон она, кака нова власть. Режь, грабь, поджигай — делай, што хошь.
Устина бесило, что рану ему, мужику, нанесла девка. Руку посмела поднять! В открытом бою пырнула ножом!
— Поджигателей укрываете…
— Не укрываем, — перебил Егор. — Но самосуд теперь чинить не позволим. Ксюшу будет судить наш, советский суд. У вас на селе. Ты слышал ее слова, што она не твой дом сожгла, а свой.
Про суд Ксюша услышала впервые. С детских лет наслышалась: с суда путь только в тюрьму. А из тюрьмы нет возврата. На медведя ходила, гоняла плоты по порогам. Одна ночевала зимой у костра. Никого не боялась, кроме бога и Устина. После поджога перестала бояться и их, а суд вызывал страх.
«Пусть будет суд, — все же подумала Ксюша, — но на суде я девический стыд позабуду и расскажу все, что Устин да Матрена сотворили со мной…»
Суд! Значит, больше не видеть гор и таежных рек, не слышать рева марала и веселого крика кедровок, не видеть прииска, Лушки, Вавилы… Ванюшки. Проститься хоть надо.
Продумала вечер и ночь, а утром, накормив коммунаров кашей, собралась на прииск. Шла по тропе и прощалась с каждым деревцем, с каждым кустом, с шиверой на реке, с всплесками рыб, могучими глыбами гор. Не плакала, не говорила жалостливых слов, а просто старалась запомнить так, чтоб годы прошли, а сегодняшняя дорога стояла перед глазами.
И прииск так обошла. Побывала в конторе, в землянках и бараках рабочих, на работах. Никому не пожаловалась. Посидела с Лушкой, понянчилась с Аннушкой.
Мысленно попрощавшись со всеми, перешла Безымянку, оглянулась на прииск. Вот он весь перед ней: копер, промывалка, бараки, землянки, рыжие тропы. Он вырос у нее на глазах, доставляя и горе, и радость. И может случиться, что когда-нибудь прииск умрет. Для Ксюши он был таким же живым, как все окружающее: горы, река, березы и люди. Она поклонилась ему почти до земли и сказала: «Прощай!» — и, повернувшись, быстро пошла в Рогачево, где предстояла главная встреча — с Ванюшкой.
13.
— Эй, коммунары, — раздался голос с дороги. — Егорша, иди-ка сюда.
И когда Егор подошел, мужик зашептал ему на ухо:
— Слышь, я в уезде был. Там на базаре шептались, будто в губернии новая власть. Комиссаров, слышь, кого застрелили….
— Ерунда. За нас девяносто процентов народа, — успокоил Кондратий Григорьевич. — Возьми, к примеру, свое Рогачево. Кто может восстать? Кузьма, Устин, Симеон и еще два-три кулака. Немцы захватили Украину, японцы и американцы захватили Владивосток, англичане — Мурманск. Но до Сибири нм далеко. Не хватит сил, чтоб пройти всю Россию. Решительно чушь. Но… раз слух такой есть, надо поставить в известность Вавилу.
14.
К Рогачево Ксюша подходила под вечер. На главной улице, у лавки Кузьмы Ивановича, стоял Ванюшка, машинально растягивал меха гармошки и вслух читал объявление:
— Состоится суд над Ксенией Рогачевой…
Ксюша встала у него за спиной. Тоже прочла объявление, и холодок опахнул ее.
— Все! Конец!
Протянув руку, с силой сжала пальцы Ванюшки и заглянула ему в лицо.
Как изменился Ванюшка с последней встречи! Похудел, почернел. Надо запомнить его лицо, унести в памяти: нос немного широкий и вздернутый, пухлые губы, пепел глаз.
— Ненаглядный, — шепнула Ксюша.
А может быть, не шептала? Может быть, только в душе прозвучал этот шепот, яо Ванюшка вроде услышал и отшатнулся.
— Ты?! — прищуренные глаза его загорелись злобой. Опасаясь удара, как при первой встрече, Ксюша крепко сжала запястье Ванюшкиной руки.
— Мне надо с тобой поговорить.
Боль уязвленной гордости резанула Ванюшку.
— Приползла… подзаборная… Прочь, потаскуха! — площадное слово ударило Ксюшу.
Уносить такое в тюрьму? Бежать от Ванюшки? Обидеться?
— Вечером, — твердо сказала Ксюша, — в Сухом логу, на девичьем покосе… Я тебе все расскажу. Все, как есть! — и быстро ушла.
Обида, ревность, ненависть, любовь, сколько в вас слепоты, безрассудности и пристрастия.
Ванюшка быстро шел по селу. Впереди покосившееся оконце приземистой, почерневшей избы. Проходя мимо него, Ванюшка обычно трогал лады гармошки и сворачивал в переулок, к реке. Не успевал дойти до берега, как слышал торопливые шаги за спиной, и шею его обвивали руки Марфуши.
— Родненький мой… Ванюша… Соколик…
Сегодня Ванюшка даже не коснулся ладов висевшей на плече гармошки, а вышел на реку один.
Эх, Марфуша, Марфуша! В ночной тишине Ванюшка много раз называл тебя дорогой и любимой. И верил себе. Ему и вправду казалось в тот миг, что губы твои самые сладкие в мире, голос твой самый ласковый.
— Хорошо, когда девки не гордые, а с понятием, — говорил он тебе потом. — Не терплю недотрог. Пусть сидят томятся, а нам будет чем жизнь помянуть. Погуляет девка с парнем — лишь мягче станет. Эх, Марфуша, сладка ты, прямо сказать не могу…
Задыхаясь от поцелуев Ванюшки, Марфуша выговаривала заветную думку: