Что говорила Ульяна дальше, Ксюша не слышала. Так поняла: к сватовству ведет Ульяна.
Кровь отхлынула от лица. «Подружки суженых ожидают, — думала с горечью Ксюша, — чтоб веселые гости на свадьбе «горько» крикнули. Моя любовь и девичьи грезы отцвели, не успев расцвести. Коротать мне жизнь вековухой… Разве вдовец возьмет меня к ребятишкам. А я не хочу с нелюбимым жить! Не хочу!»
От крыльца магазина до калитки двора двадцать шагов, Ксюше они за версту показались. Простоволосой шла, не соромясь, за думами.
«А может, и для меня любовь не заказана, — чуть не крикнула Ксюша и сникла. — Воровская любовь! Не любовь, а кошачья услада! Хоть бы Лушка рядом была… Нет, даже с Лушкой нельзя поделиться таким».
И, открывая калитку, крикнула на себя:
— Сызнова плакаться начала!
2.
Письмо от прокурора привез нарочный. Лукич взял синий пакет за пятью сургучными печатями, на радостях дал вознице пятиалтынный на чай и крикнул Ксюшу. Хотелось разделить с ней радость; вместе прочесть долгожданное письмо и вместе порадоваться. Но Ксюша после обеда ушла на сырые луга за щавелем. Эх, как хотелось, чтоб она сама вскрыла конверт» Как бы зарумянились ее щеки. Лукич даже пальцами щелкнул.
Но Клавдии Петровне не терпелось узнать ответ прокурора немедленно. Она вскрыла пакет и сама начала читать письмо:
«Дорогой мой Борис Лукич!
Ваше послание получил, приветы все передал, дамы шлют вам взаимно свои наилучшие пожелания, а Мушка моя намекнула, что с нетерпением ожидает от Вас, дорогой мой Борис Лукич, приглашения на свадьбу.
В отношении существа письма, что написано с таким гневом и красноречием, — Мушка даже всплакнула, читая его. — Смею уверить Вас, я сделаю все, что от меня будет зависеть. Но кое-что требует нашего с Вами личного разговора.
Подробностей не пишу, надеясь на скорую встречу. Приезжайте, дорогой Борис Лукич, проясним кое-что, а потом я буду иметь удовольствие познакомить Вас с моей молоденькой сестричкой, приехавшей из первопрестольной Москвы.
Жму Вашу руку».
Долго сидел Борис Лукич на крылечке, стараясь понять недосказанное прокурором.
— Вот оно, мама, какая оказия, — вздохнул наконец Лукич. — Я бы поехал в город прямо сегодня, так мне не терпится поскорее покончить с Сысоем. Но в соседнем селе скоро престольный праздник. Базар. На нем я дам бой закупочным конторам господина Ваницкого. Я решительно не могу сейчас ехать.
— Поезжай после праздника. А Ксюше об этом письме говорить не будем. Не надо ее лишний раз тревожить. Итак, Боренька, ей тяжело.
3.
Ксюша возвращалась со степи по узенькой стежке, по одной из тех, что протоптаны по пологим гребням-гривам, среди зеленых хлебов, по перешейкам между заросшими камышом озерками. Спускался вечер. Но после Ульяниных слов домой идти не хотелось.
Эх, мысль-заноза! Весь день Ксюша пыталась забыть, гнала ее от себя, да напрасно. За делом порой забудешься, а чуть присядешь — и нудит в голове, и под сердцем сосет.
Вчера это было. Под вечер. Подоила Ксюша коров, выходит из стайки, а тут Ульяна.
— Тебя, Ксюша, жду. Давай-ка присядем.
Лицо у нее встревожено. Видно, что-то стряслось, иначе не прибежала бы на закате. Ксюша поставила подойник на землю и села рядом с Ульяной на бревно. Ульяна взяла Ксюшину руку, положила ее ладонь к себе на колено и своей ладонью прикрыла. Чувствует Ксюша, как нет-нет да и дрогнут Ульянины пальцы.
«С Иннокентием што стряслось? Так ко мне пошто? Пожар был? Ничего не пойму. — И тут покраснела. — Вон оно што?» — хотела руку отдернуть, да Ульяна еще сильнее прижала ее к колену и улыбнулась чуть виновато.
— Видать, поняла? Прости уж, Ксюша, не по обычаю поступаю, не по закону, да у тебя ни матери, ни отца, ни родных здесь, и приходится прямо с тобой говорить. Сам-то он сколь раз звал к воротам тебя, ты ни разу не вышла.
— И не выйду.
— Неужто не гож? Слухай, Ксюша, не как тетка его родная скажу я тебе, а запросто, как Ульяна: шибко парень хорош. Не лицом, не кудрями. Не с кудрями жить, не с румянцем сердце делить. Душа у него хороша. Ты в глаза ему посмотри — ясней неба. Может, я зря говорю? Может, есть у тебя жених?
— Никого нет у меня.
— Так в чем тогда заковыка? Стыдно бабе чужой признаться, что замуж охота? Так, Ксюшенька, милая, я и сама понимаю, и с того начала, что не по обычаю поступаю. Но с кем же мне уговор вести? Не с Борисом же Лукичем. Ох, немного я знаю тебя, а полюбилась ты мне пуще родной. В то воскресенье сватов зашлем?
— Не надо.
— Да пошто так? Не любишь, видать. Племяш так сказал: «Не любит, так скажи: согласен ждать, пока не полюбит. А полюбит меня непременно, потому как я очень ее полюбил, и другого такого она не найдет». Молчи. Знаю што скажешь: «Нет», а посля гордость не позволит сказать «согласна». Молчи пока. Мы будем ждать. До осени будем ждать, до весны. Племяш-то мой за двадцать верстов ездит на тебя посмотреть. Так мы не торопим, Ксюша. Ждать будем.
Далеко за озером играла гармошка и грустно звучала девичья песня. Она плыла над озером как воспоминание о далеком-далеком. Ксюша села у камышей, уперла локти в колени, положила подбородок на крепко сжатые кулаки и смотрела вдаль, за камыши, за озеро, где должны быть родные горы, родное село.
«И в Рогачево об эту пору тоже девки поют… Горы темные-темные и над ними еле приметная зорька. Мамка говорила: снегири чистились, прибирались там, за горами, обронили перышек малость, от них и отсвет на небе. И пошто это девки все больше грустные песни поют?»— и запела сама: — Не шуми ты над реченькой, ивушка…
Пела вполголоса про тонкую, звонкую ивушку с говорливыми листьями, что тревожат девичьи сны, про ясные очи милого, про его руки сильные. И опять унеслась мыслями в Рогачево.
«Крестная в эту пору, поди, вечерять собирает. Может, сундук открыла с — моим приданым. Ленты перебирает… нашла туесок, што, Ваня мне подарил… Смешная тогда я была. Имя свое не умела прочесть… и счастье свое сама проворонила».
О Ване старалась не думать.
«Об эту пору на прииске вторая смена заступает робить. Аграфена, поди, на прежнем месте на промывалке стоит. Тяжело ей в головке породу буторить, да там платят поболе. Дядя Егор подошел к ней или Вавила… Может, с Лушкой на пару буторят?»
Друзья как живые перед глазами стояли.
И не знала Ксюша, что друзья совсем-совсем близко, шли по той же стежке, что и она, видели то же озеро и слышали ту же девичью песнь.
4.
В лучах заходящего солнца нежилась степь — самая величавая и большая степь мира, самая роскошная степь на земле. Не худосочная пампа Западной Аргентины, где реки вязнут и исчезают в песках, не жадная роскошь саванн, яркая и крикливая, как покои жирующей купчихи. Кажется, тонкий художник создавал эту степь от Саян до Карпат, отбирая для нее самое наилучшее: бирюзу и холодный пламень озер, задумчивый шепот и тихую песнь камышей на заре, серебристую трель жаворонка, шелковисто-нефритовый перелив ковыля, приглушенные краски заката в зарослях мальвы, прохладу берёзовых рощ, тончайший запах полыни и чабреца, сладкую мякоть клубники в березовых колках.
Тысячи лет прожила нестареющая красавица-степь, видела полчища Мамая, видела орды Аттилы, но оставалась невозмутимой. Безмолвной. А сейчас припади к земле ухом, прислушайся.
Война до победы!
Долой войну!
Да здравствует Временное правительство!
Долой министров-капиталистов!
Вся власть Советам!
Ать, два три… ать, два, три…
На рууу… К бою готовьсь!
Поднимая дорожную пыль, мчались степью тройки с эсеровскими и меньшевистскими ораторами.
Заводу и фабрики, угольные копи и золотые прииски слали в деревню, в степь своих агитаторов. Большевиков было мало, и часто посылались в деревню просто сочувствующие. Они тоже выполняли ленинский наказ о завоевании крестьянина.