Но сегодня Иннокентий пришел с такими вопросами, что Борис Лукич не может найти ответов. А Ксюша, видимо, чувствует Лукичеву растерянность и признает победителем Иннокентия.
Неожиданно для самого себя Борис Лукич взрывается:
— Ты, я вижу, против правительства?
— Что ты? Очнись! — испугался Иннокентий. — Ты сам слыхал, как я на митингах за правительство ратую. За войну до победы. Потому как я член Комитета содействия этому самому правительству и понимаю, что должен говорить, а вот в душе… Только тебе одному открыться могу и про живоглота нашего председателя, и про Ваницкого, и про мыслишки, что как воши зудятся в голове: кричу на митинге за войну, а товарищи укоряют: ты же, мол, Кеха, сам видел войну. Схлопотал себе пулю, так зачем других на войну зовешь? Останусь один, раскину мозгой — сердце против войны, против председателя и Ваницкого. А как митинг — лезу на трибуну и кричу: «Война до победы! Да здравствует Временное правительство!» Потому как член Комитета содействия революции и дисциплину партийную понимаю. Дисциплина это мне все печенки сожгла. Тяжело жить, когда говоришь одно и понимаешь, что должен так говорить, а душа другое твердит. Задумаешься другой раз и… — не докончил мысль Иннокентий, не сказал, что другой раз до того становится тошно, что хоть людям в глаза не смотри.
Ксюша замерла за спинами мужиков. «Иннокентий, как же ты говоришь одно, а думаешь другое?»
Ушла в кухню. Цедила молоко через ситечко, а оно дрожало в руке.
А Иннокентий между тем продолжал:
— Борис Лукич, раздвоился я и на сердце шибко неладно, как чесноком объелся без меры. Другой раз руки готов на себя наложить.
— Тише ты, дурень, — Ксюша слышит по голосу, как Борис Лукич огорчен. — Пути революции сердцем ни тебе не понять, ни мне. У нас с тобой сердце хорошее, а ум недалек. Вот, к примеру, нам с тобой кажется очевидным, что солнце каждое утро восходит на востоке, поднимается над головой и закатывается на западе. А великие умы установили, что на самом деле солнце стоит неподвижно, а земля вокруг него вертится. Так и тут. Приходится верить не своим глазам, не своим ушам, а чужому уму, если свой недалек. Ты не обижайся, я про твой и про свой говорю. Верить надо тем, кто умнее. Нашим руководителям верить — Керенскому, Брешко-Брешковской.
— Даже если они говорят, что черное — белое?
— А ты видел, как земля вертится? Нет? А она все же вертится.
«Земля вертится? — Ксюша даже пролила молоко на стол. — Смеется хозяин? Да если б земля вертелась, так у нас голова бы кружилась. Небось на качелях покачаешься малость и весь день мутит. Был бы Вавила здесь, он бы тебе сказанул про землю. А где он нынче? На обратном пути обещали с Егором непременно зайти в Камышовку. И нет их. Не стряслось ли кого?»
Вспомнилась Лушка. Подружкой была. Не такой, что можно орешки полузгать вместе да парней повысматривать. На это ни времени не было, ни охоты. Встретишься у колодца, скажешь всего десяток слов, а они потом несколько дней из головы не выходят. Как-то спросила: «Ксюша, думала ты, зачем мы живем? Пожирнее поесть? Оплошки не дать — и хоть разгундосого, распостылого на себе женить и рожать ему без передыху?»
Вот же сказала!
«Как мне прииск достался, так рассорилась со мной. В последнюю встречу такого наговорила, будто я стражников вызвала, будто я заставила мужиков в каталажку забрать. А для меня ты, подружка, дороже, чем прежде. Как ты живешь сейчас? Дай тебе бог счастья!»
4.
Лушка была счастлива. В зыбке лежала Аннушка, таращила серые глазенки и улыбалась чему-то, а мать ее держала в руках небольшой клочок бумаги и утирала счастливую слезу. Только что дядя Жура приехал из Притаежного и привез письмо от Вавилы.
«Дорогая моя, золотая Лушка! — писал Вавила. — Тяжело, поди, стало носить тебе сына?..»
— Носить — пустяки, Вавилушка, вот рожать было тяжко. Да прошло. Вон она, Аннушка наша, в зыбке. Гуль, гуль… — помрачнела — Только ты сына ждал, а я дочку тебе родила. Рассердишься? Как ты сына-то ждал!
«…Береги себя, Луша. И жди, жди меня. Передай мой привет товарищам…»
Еще и еще перечитывала бесценные скупые строчки.
— Вавилушка, приезжай скорей, — шептала Лушка. — А товарищи у нас с тобой и впрямь молодцы. Сколько доброго они сделали для меня.
Говорят: приискатели грубы, хамье, ругатели — слушать срамно. Бывает. Иной выпьет — под руку не лезь, черт ему не брат и мать не родня. Лушка кое-кого из них недолюбливала. А когда Аннушка родилась, когда Лушка оправилась, гостей набралось в землянке — негде ступить. И каждый подарок принес: кто рукавички из белки, кто носочки — едва натянешь на палец. Видно, нарочно такие заказывал. Дядя Жура зыбку принес. И каждый — это уж Аграфена, наверно, сговорила, — принес особый подарок — махоньку золотинку. На приданое дочери. Аграфена когда убирала золото, так сказала, что набралось больше хлебальной ложки.
Крестным был дядя Жура, крестной — Аграфена. Крестили в Притаежном у православного попа в церкви. Анной назвали. Хорошее имя Аннушка. Анюта!
Еще бы Вавилу видеть хоть раз в неделю, и все тогда нипочем. С тех пор как Вавила с Егором приезжали сюда, управляющий как взбесился.
Вчера идет по дороге. Лушка его шагов За полета заметила и вовремя поклонилась. Низко. Даже сказала: «Здрасте, Иван Фомич». Это первый русский управляющий на приисках господина Ваницкого. Худенький, невысокий, подвижной, баки на щеках, будто кто-то ему по лицу мазнул грязной рукой.
Поравнявшись с Лушкой, загородил ей дорогу.
— Здравствуйте, Лукерья Харламовна. — Всех рабочих знает по имени-отчеству. — Загордились как замуж-то вышли.
— Я поздоровалась.
— Неужели? Сегодня? Теперь многие приписывают себе заслуги. Ха-ха. — И сделал вид, будто бы не удивился нисколько, увидя непонимающий Лушкин взгляд. — Недавно один субъект просит должность министра. Я, говорит, еще семь лет назад шел по Невскому и увидел навстречу в пролетке царь едет. Я сразу вышел на край тротуара, чтоб все меня видели, руку в брючном кармане полою пальто прикрыл, да такую дулю сделал в кармане… царю. Так и вы, Лукерья Харламовна, вероятно, изволили со мной поздороваться… в вашем кармане.
И пошел себе дальше.
«Будет штраф, — подумала Лушка. — Эх, жизнь. И почему у нас, чем поболе прохвост, тем ему больше власть?»
Вчера же управляющий на шахту пришел.
— Здравствуйте, Андрей Поликарпович, — только тут рабочие узнали, что дядю Журу зовут Андрей Поликарпович. — А крепь вы, Андрей Поликарпович, делаете отменно гадкую. Из-за вашей работы у нас аварии в шахте.
— Ка-ак, — захлебнулся дядя Жура в обиде.
— А так вот. — На управляющем черная гимнастерка, брюки заправлены в яловые сапоги. Он подозвал к себе пильщиков и, ткнув носком сапога в недоделанную крепину, сказал ухмыляясь — Будьте любезны, распилите ее пополам — и сразу же в топку локомобиля. Теперь эту пожалуйте, эту… Эту еще… Мы не можем рисковать жизнью русских людей из-за небрежной работы одного разгильдяя.
«Значит, штраф. Да огромный. Управляющий заморить хочет дядю Журу, чтоб сам ушел с прииска, — подумала Лушка. — Хочет переложить вину за обвалы, за погибших в шахте людей на члена рабочего комитета. Разделить рабочих, натравить их на свой комитет».
Вскочила на штабель бревен и закричала:
— Мужики! В субботу за шкаликом вы герой на герое. А вот на ваших глазах хорошую крепь в топку бросают, а дяде Журе, конечно, штраф такой, что в получку он полтинника не получит, и всю вину за неполадки на шахте на Журу кладут. Защитим товарища! Ну, за мной!
Подбежала к побелевшему управителю, размахнулась, чтоб ударить его по щеке, да управитель пригнулся, руками прикрылся.
«Вавилу б сюда, — думала Лушка вечером, — у него все, все получается».
Не знала Лушка, что два года назад Вавила говорил почти те же слова: «Гавриловича бы сюда. Это большевик, не то что я. У него все всегда получается».