Выбрать главу

— Представьте себе, мой друг, — говорила Грюн, — девушка в институте благородных девиц. В ее тайнике в старинном парке лежат сочинения Чернышевского, Лассаля, Маркса, Войнич и Поль де Кока. Конечно, она их читает запоем и видит себя… не смейтесь, не то замолчу. И видит себя то Софьей Перовской, то ослепительной куртизанкой.

Февральская революция. Я, конечно, эсерка, у меня в кармане платья, конечно, браунинг. Свобода! Митинги. Кружится голова. Эсеры из ссылки кинулись в Петроград, поближе к Центральному Комитету, и не будем греха таить, поближе к министерским портфелям, а я… Взяла билет до самого Тихого океана и села в вагон. Там, в далекой Сибири, нет, или катастрофически мало идейных людей. — Так думала я, наблюдая, как за вагонным окном мелькали склоны уральских гор, затем просторы Ишимских степей. Еду, вижу народ. Впервые вижу его так близко. Слышу живую ядреную народную речь и радуюсь: Женька! В первый раз в жизни ты поступила умно! Женька, — ликовала я, — до сих пор разносчик калачей казался тебе олицетворением народа, а теперь ты слышишь думы его, надежды.

Чуть не на каждой станции митинги. Выступают и наши эсеры: на носу пенсне, апломб, как у Юлия Цезаря, а чушь несет, как фонвизинский Митрофанушка, невозможную смесь Пуришкевича с Церетели. Как-то не стерпела я. Вскочила на трибуну. Заспорила. Сама своей смелости напугалась, а вокруг притихли и слушают. Глаза блестят. Кончила — аплодируют и кричат: «Дуй еще». Так я и «дула» чуть не на каждой станции. Втянулась. И, скажу вам без излишней скромности, мне очень понравилось выступать. Это опьяняет сильнее вина…

Ваницкий обхватил руками колени, внимательно слушает.

— На одной станции противник попался из большевиков. Одни мне кричат «дуй», другие ему кричат «дуй». Прямо дуэль. Как-то в женском монастыре я завернула речь о свободе гордого духа и восторге свободной плотской любви и чую по загоревшим глазам монахинь им весьма захотелось почувствовать свободу гордого духа, — закончила Евгения и улыбнулась, как улыбалась, выступая перед изысканной публикой,

— Браво, браво… Грюн, вы очаровательны, вы пленительная загадка двадцатого века, загадка буквально во всем.

— Вы находите? — «Решительно он не плох», подумала Грюн. — Послушайте, мне бы очень хотелось знать, как вы решаете действовать завтра? Знаете, мне бы хотелось быть вашим другом, товарищем, чтобы вы мне и я вам, конечно, доверяли многие свои тайны.

— Я за этим, собственно, и пришел.

— Да? — и потускнела чуть: он пришел… просто-напросто попросить совета. — Я слушаю вас.

— Рабочие предъявляют совершенно несуразные требования: отмена штрафов, десятичасовой рабочий день в шахтах, признание их комитета. Я вижу два выхода. Первый самый действенный — завтра же утром уволить всех до единого. И второй…

Часы в конторе пробили час, а Евгения и Ваницкий все продолжали рассматривать возможные варианты завтрашних разговоров с рабочими.

— Вы социалист и не можете поступать, как Тит Титыч, — говорила Евгения.

— Но снять штрафы — это снять пять-шесть процентов дохода, перестать выдавать талоны в приисковую лавку, разрешить им покупать, где угодно — это еще минус столько же.

— Просвещенный предприниматель рассчитал бы иначе: голодный рабочий даст прибыли рубль, а сытый сработает вдвое больше, и прибыль вырастет минимум втрое.

— Вы большевичка, Евгения.

— Я ненавижу большевиков больше, чем вы, чем князь Львов и ваш душка-Керенскнй, но я рассуждаю реально и прилагаю все силы, чтоб не допустить мятежа. Кстати, вы читали Маркса?

— Конечно.

Евгения вынула руки из-под головы, одернула на ногах халатик, плотнее прижалась к стене. Спор спором, но глаза Ваницкого блестят каким-то особенным блеском.

«Он не хуже других. Конечно, не хуже», — но спор не оставить сразу, и Евгения уже без задора сказала:

— Для победы нужно детально изучить своего врага и прежде всего отчетливо представлять, чего вы хотите, кроме прибылей, само собой разумеется.

— Я знаю. Сейчас… — руки Ваницкого легли на плечи Евгении.

— Сейчас вы больше всего хотите сорвать с меня мой халат и шепнуть на ухо: дайте свободу прекрасному зверю, — говоря так, Евгения и сама разгоралась, и голос ее становился все тише.

— Не томите зверя, Евгения, хочется вам сказать мне сейчас. Сольемся воедино и умчимся в прекрасную вечность.

И тут Евгения неожиданно ощутила усталость и страшную лень. На миг в голове просветлело и замечталось о чем-то неясном, очень хорошем, но Аркадий Илларионович одним выдохом погасил керосиновую лампу, приподнял Евгению, бросил ее на подушки и жадно прильнул к ее губам. Руки Ваницкого привычно находили пуговки на халате.

В голове Евгении затуманилось, она ответила на поцелуй, прильнула к Ваницкому. И тут вспомнила недавнюю весеннюю ночь.

Евгения возвращалась из комитета под утро. Сторожилась. Шла серединой улицы, по колено в грязи. Ветхие деревянные тротуары — ловушки и лучше их избегать. И хулиганы действуют чаще в тени заборов. Шла, сжимая в девой руке электрический фонарик, а в правой — небольшой вороненый браунинг.

Пахло увядшей черемухой, рекой и перепревшей листвой. И тут ее настороженное ухо уловило какие-то шорохи и возню у забора.

Остановилась. Перевела предохранитель пистолета на «бой». Узкая стрелка света от фонаря разорвала темноту. У забора был человек. Он рванулся бежать, но Евгения, держа его в луче фонаря, крикнула влагстно:

— Ни с места! Стреляю… Руки вверх! Что в руках?

Что в руках? Граната?

— Me… мел…

— Что?

— Писчий мел, — повторил незнакомец, — и Евгения разглядела в его руке большой кусок мела. Она скользнула лучом по забору, ожидая увидеть сообщников, и прочла свежую надпись: «Яким Лесовик — солнце Российской поэз…» Расхохоталась зло:

— Вы не закончили лозунг. — Взяв мел из дрожащих рук Якима, Евгения написала два «и», жирный восклицательный знак и швырнула мел в грязь,

Яким стоял напряженный, взволнованный, неотрывно смотрел на забор. Тонкие пальцы рук теребили верхние пуговицы черной бархатной блузы.

— Та-ак, — продолжала Евгения. — Мы в городском комитете ломаем голову, стараясь понять, кто пишет лозунги на заборах, восхваляя Якима. Выходит, Яким Лесовик, вы не только поэт, — но и…

Яким протянул к Евгении руки, защищаясь от обвинения.

— Я не жулик. Я честнее других. Я не пишу на себя хвалебные рецензии, не подбиваю на это друзей. Жить так тяжело. А утром особенно, если нет денег на завтрак, прочту «Яким — гордость России» и… как-то теплей все-таки становится на душе…

Доверчивый взгляд поэта, его беззащитная искренность подсказали Евгении, что перед ней не пройдоха, не позер. Ей стало жалко Якима.

«Он не враль, — решила она. — Искренне убежден, что действительно он и совесть, и честь, и гордость России, а черствые люди не понимают его. Ибо нет пророка в своем отечестве. Он не маньяк. Он упоительная загадка, в нем какая-то искра божья.

И он красив, черт возьми!».

«Я изысканность русской медлительной речи, предо мной все другие поэты — предтечи», — Разве эти стихи на йоту скромнее краткой Якимовой надписи?

«Он честнее их, — решила Грюн, — и поэтому интереснее. Через двадцать лет жиреющие якимоведы будут угощаться в ресторане цыплятами, трюфелями, ананасами, которых Яким ни разу не пробовал. Какая несправедливость». — Подошла к Якиму и, потушив фонарь, взяла его под руку.

— Пойдемте ко мне. У меня есть самовар и настоящие сушки.

Воспоминание о встрече с Якимом промелькнуло за несколько мгновений. Ваницкий еще продолжал говорить, что она единственная, неповторимая, — все крепче сжимал ее плечи, и тут Евгения поняла, что безумно устала душой от свободной любви, что внутри пустота, что Яким при всей его эксцентричности был и остается наиболее ярким лучом в этой дурно пахнувшей тьме, что зовется свободной любовью.