Демонстранты проходили мимо, и песня звучала рядом. Борис Лукич вспомнил, как пел эту самую песню под ненавидящими взглядами городовых и обывателей. Пел, торжествуя от дерзости. А сейчас народ шел мимо, а он стоял на мостовой, с потертым портфельчиком подмышкой, и противоречивые чувства обуревали его. Было радостно, что народ идет с красными флагами и поет запрещенную «Варшавянку», за которую недавно казаки пороли нагайками. Но народ идет мимо него. И против него. Да, против. Они несут плакат «Долой Временное правительство!», а оно эсеровское, значит, и его, Бориса Лукича. Значит, это «долой» относится и к нему? Это его народ стал считать за врага!
— Чушь какая, — тряхнул головой Борис, Лукич.
Демонстрация проходила. Как всегда, по тротуару ее сопровождала толпа ребятишек, и среди них шел прокурор. Он с нескрываемым любопытством осматривал демонстрантов, прислушивался к их словам, казалось, пытался запомнить их лица. Борису Лукичу не хотелось встречаться с ним, и он повернул в переулок, но прокурор уже увидел его, приветливо заулыбался и, подойдя, взял под руку.
— Наблюдаем? Когда-то ходили так сами?
— Ходил. А сегодня думаю о законах и судьбах нашей революционной народной республики, где поп без суда лишает свободы крестьянина, где человека можно продать, как вещь…
— О какой республике вы говорите, дорогой мой Борис Лукич? — искренне удивился прокурор. — Кто объявлял республику? Не Шульгин ли — яростный монархист, принимавший отречение от Николая Второго? Не председатель ли Государственной думы Родзянко — монархист до мозга костей, не председатель ли совета министров князь Львов, монархист хлеще Родзянки? Подумайте сами, дорогой, Временное правительство на сегодня, конец июня 1917 года, после майского колебания, состоит из четырнадцати человек, в числе которых восемь монархистов, которые спят и видят восшествие на престол нового императора. Республику никто не объявлял, дорогой мой Борис Лукич. У нас продолжает существовать Российская империя, пока что без императора. А вы, дорогой, про какую-то Рогачеву толкуете. Идемте лучше обедать, и я познакомлю вас с моей милой и остроумной сестренкой.
1.
Уезжая из города, Борне Лукич долго ругался и был настроен чрезвычайно воинственно.
— Дожили! Крестьян лишает свободы какой-то поп, а министр-эсер предлагает наказать этих самых крестьян. Во всем многотомье законов Российской, тьфу ты, империи, нет ни единого слова в защиту Ксюши. На кой черт тогда мы делали, революцию?
И тут Борис Лукич встал в тупик.
— Какой-то абсурд. Керенский и я — оба на первое место ставим благо России! И если мы разошлись — значит, кто-то из нас неправ? Иначе не может быть. М-мда… У Керенского образование высшее, а у меня церковноприходское… Керенский из Питера видит всю Россию, а я, хоть на цыпочки встань, вижу свой двор в Камышовке да лавку общества потребителей… Кому же виднее?
Длинна дорога от города до Камышовки. Снова и снова оценивая обстановку, Борис Лукич пришел к твердому выводу: конечно, неправ он. Ему надо еще много учиться, чтобы понять планы и действия таких корифеев мысли, как Брешко-Брешковская, Керенский или Чернов.
«Может, и правда дай девкам свободу, — сдавал последние позиции Борис Лукич, — так белый свет черт-то знает во что превратится. К примеру, вчера. Девка у хозяйки на постоялом дворе степенная, на первый взгляд скромная. Я пошучу чуть, а она отвернется и краснеет.
А как мать вышла на кухню, подтолкнула меня локтем и шепнула: «Рупь дашь — приду к тебе ночевать».
Казалось, она говорит и смысла не понимает. Отшутился: нет, мол, рубля. А она, как стемнело, толкнулась в каморку. «Пусти. Я согласна задаром».
И мысли Бориса Лукича унеслись совсем в сторону от Ксюши, от проблем революции и законов Российской империи.
— Э-хе-хе…
Въезжая во двор, неожиданно для самого себя весело крикнул Ксюше.
— Все прекрасно, Ксюшенька! Все хорошо! Но-о-о, Сивка, беги к овсу.
Эх, если б можно вернуть неожиданно сорвавшиеся слова, да, видно, и впрямь слово — не воробей, вылетит — не поймаешь.
Борис Лукич сказался больным. Прошел в комнату и отказался от чая.
Клавдия Петровна, заохала, заварила сушеной малинки, приготовила горчичники и пошла к сыну. Там она пробыла до самого вечера. Уткнувшись в подушку, Борис Лукич стонал:
— Я Ксюше сказал: «Все прекрасно, все хорошо». И бывает же так. Мама, что мне теперь делать? Ехать в Питер к Керенскому?
Клавдия Петровна гладила голову сыну, как гладила ее в детстве.
— Милый мой мальчик, а может быть, и не нужно ехать к министру. Ничего ты там не добьешься, только нервы истреплешь и в долги заберешься по самые уши. Выход, Боренька, есть, да совсем не там, где ты его ищешь. С законом, Боренька, воевать смешнее, чем воевать с ветряными мельницами. А с Ксюшей… как бы тебе сказать?.. Ты человек умный. Ксюша девушка порченая, но все-таки славная. А ты у меня без предрассудков.
Весь вечер, всю ночь из комнаты Бориса Лукича все доносились то взволнованный шепот Клавдии Петровны, то мягкий басок Бориса Лукича.
Клавдия Петровна с первого дня хорошо относилась к Ксюше, а последние дни изласкала ее. Кажется, можно б не опасаться, а тревога все росла и росла. Когда шепчутся в доме, всякие мысли в голову лезут. Не уснешь.
Рассветало. Клавдия Петровна вышла на кухню, опустилась на лавку и долго сидела, откинувшись к стене спиной. Глядела, прищурясь, вдаль. Иногда повторяла вполголоса: «Так… так…» Потом вдруг спросила у Ксюши:
— Ты завтрак готовила?
— Вы же не приказали, а сама не посмела.
Клавдия Петровна пригладила волосы на висках.
— Разожги, Ксюша, печку и сготовим яичницу с салом. Боренька любит яичницу с салом. И ты ее, кажется, любишь?
— Люблю.
— А к яичнице положим моченой бруснички. Сохранилась брусничка в погребе?
— Сохранилась.
От души отлегло. Побежала в погреб. Только сбежала со ступенек крыльца, как из-за забора негромко окликнули Ксюшу.
— Вавила? И дядя Егор? Здравствуйте! Я, как вам обещала, везде — у колодца, в лавке — про рыбаков рассказывала. Слушают хорошо. Лукич вот из города вернулся и говорит, все получилось прямо сказать лучше некуда. И с рыбаками, и с моей обидой. Теперь и про радость буду рассказывать.
— Не верю, Ксюша.
— Да честное слово. Я буду вам помогать, как обещала. А вот с Иннокентием вас свести не могу. У всех копны собраны, у кого и стога сметаны, а они с Ульяной только вчера на покос уехали. Одно дело, покос далеко, а второе — ежели Ульяна увидит, что вы опять Иннокентия отрываете от работы — будет вам баня.
— А ты не бойся за нас. Расскажи, как его отыскать.
Готовя завтрак, Клавдия Петровна как-то особенно ласково, доверительно поучала Ксюшу:
— Яичницу надо жарить, чтоб сало и крепким не было и сильно соленым, чтоб оно и румяным было, и не пережарено в шкварку. А слоечка должна быть тоненькой, в середочке мяконькой, а корочка хрустеть на зубах. Учись, милая. Годков мне порядочно. Моя бабка в шестьдесят четыре умерла. И мать тоже. Таков, видимо, век у нашей семьи. Скажи мне, думала ты, как будешь жить дальше?
— Думала, Клавдия Петровна, да в кривун завернула.
— В твоем положении недолго в кривун завернуть. Скажи мне, Ксюша, как на духу, не таясь, Боренька тебе нравится?
От такого вопроса даже дух захватило. Клавдия Петровна вглядывается в Ксюшу.
— Не таись. Господи, как я хочу, чтоб люб тебе был. Понимаю: стар он тебе, но душа у него молодая. И добрый он. Без предрассудков. А в твоем положении… — Клавдия Петровна чуть выждала, посмотрела, как это слово повлияет на Ксюшу, и продолжала — Может быть, лучшего и не надо желать.
Изнылось сердце у Клавдии Петровны. Всем Ксюша взяла — и статна, и приглядна, и деловита, и ласкова. Приданого нет — это, пожалуй, и лучше: крепче будет любить своего благодетеля. Да главного нет у нее, что надо невесте, нет девической чистоты.