Выбрать главу

Он и светит иначе. Неяркое пламя его не в силах раздвинуть ночь, и она висит над самым костром, отдавая ему только донышко котелка — грей его, обнимай, а остальное: и верх котелка, и людей, и запах похлебки — ночь оставляет себе.

В тайге человек навалит дров без числа, натянет дерюгу на голову и завалится спать до утра, а костер бодрствуй, грей, сторожи от дикого зверя. Если иной раз и проснется средь ночи таежник, так только затем, чтоб ругнуть костер: «Ишь, притух, окаянный». Или: «Чтоб тебя черти подрали, фуфайку прожег!»

У степного костра не уснешь. Его заботливо прикрывают полой от дождя, от ветра. Иначе нельзя. Он слаб, и дождь или ветер потушит огонь. Ветки полыни тонки, и человек непрерывно питает костер, урывая себе кусочек тепла. Когда закипит на костре солоноватая степная вода, человек снимет с огня котелок и уважительно скажет: «Ишь, невелик, а все ж вскипятил».

У такого костра и расстелила Ульяна небольшую холстину. На ней — каша в котелке, куски хлеба и в кринке холодное молоко.

По степи разлилась лиловая тишина. Только ложки ширкали по глиняным мискам, да маленький Митя с причмокиванием сосал материнскую грудь.

Чем ближе становилось донышко мисок, тем чаще хозяин поглядывал на Вавилу с Егором.

— За помощь шибко спасибо вам, — мужики. Знакомиться будем.

Вавила протянул хозяину мандат городского Совета.

Иннокентий долго читал. И грамотешка не очень, и сомнение точит. Ораторы часто приезжают из города — так на парах, на тройках, с колокольцами, одеты по-городскому, как раньше в деревне и не видывали. А эти одеты как бог послал и ходят пешком. Еще и косить умеют.

— Вот она, жизнь, Иннокентий. — Вавила говорит тихо и с грустью. — Пришли к тебе люди из партии, единственной партии, что защищает народ, а ты смотришь на мандат, на наши заплаты и думаешь: где они сперли мандат? Хоть ребята и ничего, а надо б упрятать их в кутузку. Не мотай головой, мы не впервые мандаты показываем. Ксюшу из потребительской лавки знаешь? Так вот, Егор ее еще на руках носил и меня она знает уже года три. Работали на приисках вместе. Она тебе скажет, кто мы. Кстати, она нам тебя указала и сказала, что ты в душе большевик.

— Неправда. Ксюша так сказать не могла. Она знает, я честный эсер и член Комитета содействия революции.

— Во-во и на митингах кричишь громче всех: «Война до победы! Землю нельзя делить, пока правительство не укажет, а потом придешь к Лукичу и скажешь: «Будь моя власть, я войну бы сразу прихлопнул, землю бы сразу разделил. Раздвоился я…»

— Было такое…

— А раздвоился ты как: наружность у тебя эсеровская, потому как ты в комитете, а нутро правды просит. Ты сам дополз до большевистской правды, так как же я буду тебя эсером считать? — и долго рассказывал о большевиках. Читал газету с ленинскими словами.

— М-да, завернул — аж до самой печенки. Слушай, а в газетах ваших такое написано, что я про себя ночами обдумывал, а поутру сам себе признаться боялся. Выходит, Керенского надо туда… за царем? А я член Комитета содействия… Тьфу, как несурьезно все получается. Митинг собрать? Это, брат, трудно, ой, трудно.

3.

После двух дней покоса Вавила с Егором вернулись в село вместе с Иннокентием и первое, что услыхали, — митинг в селе собирается. И необычный. «Баба-оратель приехала».

Митинги в селе, почитай, через день. Все про одно: война до победы, а землю не трожьте. Покупайте «Заем свободы». А вот бабу-орательшу еще не слыхали.

На площади собралось человек пятнадцать.

— И больше не будет, помяни мое слово, — говорил Евгении Грюн Сила Гаврилович. — Надоели народишку митинги, как репейник в подштанниках.

Егор и Вавила стояли в сторонке, под прикрытием церковной ограды. Эту ораторшу они знали: два раза слышали в разных селах на митингах. До того хорошо говорит — точно медом потчует, да так, что отказаться нельзя. Два раза слушал ее Вавила и ни разу против нее выступить не посмел. Несогласных она высмеивала, как саблей срубала. Несколько дней ходил и мысленно спорил Вавила с Евгенией, новые доводы находил, а главное, думал, как сам спор построить, чтоб не оказаться осмеянным. Ведь осмеют-то Вавилу, а запомнят большевика: мол, отбрила большевика, мол, против эсеров у них кишка тонка. И сыграешь, того не желая, эсерам на руку.

На Евгении белая блузка, как солнечный блик на воде. Рыжеватые волосы — как золотая корона. Синяя юбка в обтяжку.

— Ко мне придут, — упрямо сказала Евгения и полезла по лесенке на трибуну — жидковатый помост на березовых столбиках вроде таежного лабаза, сбитого недотепой охотником. За ней залез Сила Гаврилович, старый знакомый по митингам в Рогачево Яким Лесовик. Он в черной бархатной блузе с большим красным бантом.

— Братцы, — тряхнув окладистой бородой, негромко сказал Сила Гаврилович, — народу возле трибуны немного, так незачем глотку драть, не казенная, — послухайте орательшу по текущему моменту из губернского комитета нашей эсеровской партии. Грюн ее имя.

— Апостолы многострадальной русской земли, — начала говорить Евгения Грюн. — Апостолы труда, терпенья и святости, дорогие крестьяне, батраки и батрачки, вы издревле поливали потом и кровью русские степи и горы. Задыхаясь в дыму и смраде хатенок, вы воздвигали дворцы и хоромы; сами недоедали, но кормили нашу обширную Русь. Нижайший поклон вам от истинно русских людей.

Сказала и поклонилась низко, коснулась пола рукой, как кланялись камышовцы, встречая пристава или попа, и как никогда и никто не кланялся им. Тихий одобрительный и почтительный шепот раздался в толпе и сразу же особая доверительность установилась между ораторшей и крестьянами.

Многие, может быть, и не поняли слов Евгении, но подкупила ее обходительность, почтительный тон. Начало сыграно хорошо.

Голос у Грюн красив, музыкален. Плавные, притухающие звуки то неожиданно нарастали до гневных, бичующих возгласов, то опять притухали, сменяясь почти что молитвенным шепотом. Женщина говорила то, что всегда говорили эсеры: война до победы! Немцев надо разбить! С землей подождите до полной победы над немцами Но смысл ее слов растворялся в музыке ее голоса, в плавных, красивых, выразительных жестах и действовал сразу на чувства, минуя сознание, как действует музыка, Вавила был сам очарован ораторшей.

Народ подходил из проулков, от церкви. Слух прошел, «оратель совсем особенный». Казалось каждому: только с ним, один на один, доверительно говорит эта женщина.

— Мы должны победить ненавистных немцев, посягнувших на нашу святую отчизну. Каждый, имеющий руки, возьмите винтовку, как крест, как хоругвь, как икону, и благословит вас господь на победу.

Ораторша овладела чувствами своих слушателей. Люди согласно кивали и даже повторяли ее слова. Даже Вавила — он часто потом вспоминал про эту минуту — вновь подпал под влияние проникновенной речи ораторши. Только святые слова можно провозглашать с такими ясными глазами, с такой страстностью. Дай сейчас ему в руки винтовку, покажи ему немцев, и он, Вавила, проклинавший войну, кинулся бы в атаку.

«Наваждение»… — усилием воли он освободился от чар рыжеволосой ораторши. Устыдил себя: «Большевик». Заставил себя вслушаться в смысл речи Грюн и удивился: она плела примитивную чепуху, но с таким колдовским артистизмом, что завораживала слушателей. Оглянулся Вавила. Вон однорукий солдат, недавно хмурый, с болезненно искривленными губами, улыбается Грюн приветливо, одобряюще и кивает: да, да, мол, война до победы! А как же иначе?

Вон высокий, сухощавый мужик без шапчонки, в залатанной посконной рубахе, недавно кричавший, что голодает народ без земли, сейчас, слушая уверения Грюн, что с разделом земли надо ждать, кивает и повторяет вполголоса: «Подождем. Как же иначе, раз надо».

«Чертова соловьиха, — ругнулся Вавила. — Как бороться с тобой? Такой не подкинешь вопросик. Она так отбреет, что присохнет язык».

— Сестры-крестьянки, — обращение к женщинам было особенно задушевным, — большевики женщин общими делают. Это ужас: сопливый, безносый, а захотел — бери бабу, какая понравится. Об этом в селе Бугры монашенка выкликала, она сама видела: у большевистских женщин уроды родятся. С хвостами.