Саврасый закидывал голову и хрипел. Вдруг березы, дорога метнулись в сторону и само весеннее небо закувыркалось. Ванюшка попытался вскочить с земли, но припал на правую ногу.
— Колено… Ох!..
Конь лежал в грязи, а из его открытого рта струйкой стекала кровавая пена. В голове у Ванюшки гул и неотвязная мысль: «Догнать…»
Опираясь на ружье, как на костыль, запрыгал в гору. Каждый шаг — нестерпимая боль. Жалость к себе становилась сильней с каждым шагом.
— Из-за подлых ногу расшиб… Коня загубил… Отец надерет кнутам спину… В деревне-то засмеют… Уж как догоню…
На вершине Ванюшка остановился. Отсюда виден пологий спуск, пожалуй что, на версту. Там едут двое верхами, а за ними катит ходок!
— Они! — рванулся. Упал. Поднялся. Запрыгал на одной ноге. Кони бежали резвой рысцой, ходок катился легко, а Ванюшка выбивался из сил.
— Не догнать!
Упал вниз лицом на прошлогоднюю ветошь, рвал ее, как рвал бы горло Сысоя. В бессильной ярости грыз сырую весеннюю землю, плевался и истошно кричал:
— Удрали, подлюги… — поднявшись на колени, схватил ружье и ударил стволом о землю. Увидев погнутый ствол, присмирел. Ружье-то отцовское.
Ходок с беглецами катился все дальше.
Вернулся домой на вторые сутки, в потемках. Матрена увидела сына и всплеснула руками:
— Ванюша, родненький, наконец-то…
Услыша шаги отца, Ванюшка хотел прошмыгнуть в огород, но Устин уже стоял на крыльце и в упор смотрел на сына. Молчал. Будто не видал уздечки-сиротки, ружья-кочерги. Гмыкнул в кулак.
— Иди выпей бражки с устатку.
Когда захмелевший Ванюшка свалился спать в сенях, завернувшись в тулуп, Матрена подсела к нему.
— Ванюшенька, родненький, не гоняйся за Ксюхой. Не стоит она. Отец тебе в городе купецкую дочь подсмотрел — слаще сахара, щеки как пышечки…
— Не надо мне никого.
— Неужто посля Сысоя станешь объедками разговляться?
Рванулся Ванюшка.
— Ни в жисть. Мне теперь девки — што пень. В монастырь я пойду.
— Што удумал-то? Господи! Утром похмелиться захочешь… не брагой, так вот трешка… положу под подушку.
Хмелен был Ванюшка, а все ж подивился и ласке матери, и молчанию отца.
— Жалеют, — шевельнулось теплое чувство к родителям, и острая жалость к себе. Жалость росла и гнала впереди себя слезы глубокой обиды.
Утром Ванюшка вышел во двор. Яркое солнце слепило глаза.
— Иди-ка сюда, — крикнул отец, — помогай вьюки гоношить.
На дворе перекликались батраки. Они выносили из амбаров лопаты, кайлы, мотки железа, связки сапог — груз на прииски господина Ваницкого. Сюда его доставили на подводах, а дальше — тайга, и можно везти только вьючно.
— Эй, вяжи, штоб вьюки были ровного веса, да не били лошадей по бокам, — прикрикнул Устин на рыжеватого батрака. И опять обернулся к Ванюшке. — Подь сюда, тебе говорю.
Слова по-обычному властные, а голос не тот. Вроде просит отец. Понял Ванюшка нутром: сегодня можно спорить с ним и отвернулся.
— Голова болит што-то.
— Разомнись и болеть перестанет.
Сказано крепче. Дальше спорить опасно. Подтянув портки, Ванюшка спустился с крыльца.
Вьючил на пару с Симеоном. Затягивая веревку, думал только о том, чтоб потуже завьючить. Потянул — и за спиной услышал шаги. Сысоевы! Только он один так подборами шаркает, будто пускается в пляс. Оглянулся — нет никого, но веревку отпустил, и Симеон плюхнулся в навозную жижу.
— Ах ты, свинячье рыло! — Вскочил, и Ванюшкины зубы лязгнули от Симеоновой затрещины.
Раньше Матрена не отрывала сыновей от работы, а тут позвала:
— Ванюша, на-ка тебе… — протянула трешку. — Иди пока со двора, иди себе с богом.
4.
Несколько дней кочевал Ванюшка как бездомный цыган. То объявится в Новосельском краю у шинкарок, то на прииске в обнимку с хмельными парнями, то с кулаками лезет на всякого. Ксюша перед глазами: то к нему вроде ластится, колечко ему показывает, то змеей обвивается вокруг одноглазого.
Сердце на части рвется. Ванюшка пил, ругался, рубахи рвал на себе, но имени Ксюши ни разу не произнес. Успокоился через неделю в Новосельском краю у солдатки. Эх и добра она. И телом добра, и душой. Кержачка. Своя. Да мирские дела побудили ее перебраться подальше от богомольной родни.
Ванюшка не помнил, как попал к ней впервые, но дорогу запомнил крепко.
— Ваня, ты не охальничай. Больно,
— А мне не больно? В груди все спалило.
— Ее и щипи.
Ванюшка целовал солдатку.
— Про Ксюху не поминай. Сама говоришь — все бабы сладкие ведьмы.
— Сладки, да не все.
— Ты-то шибко сладка. Женюсь на тебе.
— Врешь, ведь, — хихикнула. Прижалась к Ванюшке. — Ходишь и — ладно. И за это спасибо богу. Поцелуй меня, Ванечка…
Щекотал Ванюшка солдатку и верил, что с Ксюшей все кончено навсегда. Вчера отец послал в поле присмотреть за батраками, что пахали на гриве. Ехал рысью. Конь ладный. Приятная свежесть струилась с гор. И тут Ксюша вышла из берез, глянула на дорогу и скрылась опять.
— А-а-а-а… Ксю-ю-юша, — заорал что есть мочи Ванюшка и пустил коня в мах. — А-а-а… погоди…
Как в воду канула.
И сейчас, целуя солдатку, услышал, как Ксюша вздохнула. Даже сказала что-то. Заторопился домой.
День ждала Ванюшку солдатка. Ночь прождала. А на следующий вечер по деревне пошел слух: исчез Устинов Ванька и концов не найдут. По соседним селам искали, искали в реке. Кузьма Иваныч, уставщик рогачевской кержачьей общины, сказал Матрене:
— Не пора ли, кума, отрока Ивана в поминальник за упокой записать?
Обмерла Матрена и упала на колени перед иконами.
5.
Каждое утро стучал засов, скрипели ржавые петли, и дверь в чулан немного приоткрывалась.
— Ксюша, ты тут? — раздавался надтреснутый, старческий голос Саввушки.
Первые дни Ксюша не отвечала, а, затаившись, ждала, что Саввушка снимет цепь, приоткроет дверь, и тогда проще простого оттолкнуть его и ворваться на волю.
Не получая ответа, Савва кряхтел, кашлял, сплевывал в угол, но цепи не снимал. И даже как-то сказал:
— Ты грезишь, никак, я глупее тебя? И-и, голубушка, не жди, цепь с двери не сниму.
Тогда Ксюша перестала таиться и отвечала сразу.
— Тут я.
— Умылась уже? Ну давай-ка сюда туесок.
Ксюша просовывала в щель туесок с помоями, а Саввушка передавал ей хлеб, квас, мед, заглядывал в дверную щель и сокрушался:
— Эка, как вонько там у тебя. Ой, вонько!
Ксюша проходила в свой угол. Там, под небольшим слуховым оконцем, прорезанным в бревнах, теперь стоит топчан, покрытый кошмой вместо матраца и одеяла. На перевернутую кадку Ксюша ставила кринку с квасом, хлеб, мед — все, чем одаривал ее Савва, и, сев на топчан, начинала есть. Узкий пучок света освещал на полу толстые плахи. Все первые ночи заточения в чулане Ксюша пыталась приподнять какую-нибудь из них. Но крепко заделаны плахи в пазы, нужен топор или нож.
Передав хлеб, Савва обходил чулан по двору и появлялся у слухового окна. Седой, сгорбленный. Ворот холщовой рубахи обычно расстегнут, видны маленький медный крестик на грязном гайтане, впалая грудь, острые ребра. Казалось, если Савва глубоко вздохнет, так ребра проткнут его дряблую кожу.
Под слуховым окном, среди густых зарослей дикой смородины, стоял старый лагун. Савва садился на него, и клепки лагуна скрипели на разные голоса.
— Как спала нынче, Ксюшенька? — спрашивал Савва.
Ксюша не отвечала первые дни. Покряхтев, старик уходил к своим пчелам. Но молчать бесконечно — с ума сойдешь, а он ведь годами один, и Саввушка стал разговаривать, будто ему отвечали.
Сегодня ясное утро, и в слуховое окно видна синева, далеких гор. Они властно зовут Ксюшу на простор, где яркое солнце, где пение птиц и журчанье холодных ручьев. Поэтому и тоска сегодня особо остра. Она не давала покоя с самой зари. Хотелось, чтобы рядом был человек, любой, лишь бы слышать звук человеческой речи. Поэтому Ксюша сегодня ответила Савве:
— Хорошо спала, дедушка.