Выбрать главу

Если шахту с копром взорвать, прииск надолго выйдет из строя. Но для этого надо в нее проникнуть, а артельщики работают день и ночь. В праздники на шахте остаются водоотливщики, и мерный скрип очупов продолжает висеть над заснеженной Безымянкой.

Как, чем отвлечь внимание водоотливщиков, чтобы проникнуть в шахту? Как потом убраться?

Возвращались домой под утро, замерзшие и усталые. Сысой брал лист бумаги с планом прииска и в который раз изучал тропки, пролегшие по участку.

— Тут куст стоит, — тыкал Устин пальцем в лист.

Сысой удивлялся: сегодня сидел возле этого места, а куста не приметил. Прикинув, решил, что за этим кустом хорониться до нужной минуты лучше всего.

Затем вынимал другой лист, с планом подземных работ, смотрел на кресты — места, где наметили заложить динамит.

— Тут, пожалуй, похлеще будет, — советовал Устин. — Направо просечка отходит — как хряснет…

В остальное время Сысой или спал, или лежал, тараща глаза в потолок. Часто думал о Ксюше. Здесь, в этой самой комнате, он выиграл ее. Тут она лежала связанной на диване, на том самом диване, на котором сейчас лежит он, Сысой. Отсюда он утром увез ее.

Ксюша не забывалась. Были девки красивее ее, статней — а уж ласки от нее Сысой и вовсе не видал. Так чем же она заполонила его?

Ксюша исчезла куда-то. Исчез ребенок, унесенный Ксюшей под сердцем. Об этом по секрету рассказала Сысою Клавдия Петровна. Старушка жалела Ксюшу, хвалила ее.

Мало ли девок нянчит Сысоевых ребятишек. Ни один не помнится, а этого любил бы. Сын должен быть…

Когда становилось невмоготу и не было дома Ванюшки, Сысой выходил в горницу, садился возле открытой дверки изразцовой печи и смотрел на огонь. Несколько минут проходило в молчании. Потом Матрена приподнимала дремотные веки и удивлялась, увидя Сысоя:

— Скажи ты, как тихо зашел, а мышка под полом всхрапнет, я уже слышу. — Потягивалась. — Не испить ли чайку нам, Сысой Пантелеймоныч?

— Давно бы пора.

Устин наказал, чтоб Сысоя никто из домашних не видел, да Матрена сама не дура и понимает, что выйдет, если Ванюшка Сысоя увидит: чай приносила сама в устинову комнату и рада была посидеть с гостем. Скучно жить. Симеон все больше в отъезде, Ванюшка таскается по вечеркам и приходит домой хмельной. Из Устина слова не выжмешь, а Сысой все какую-нибудь небылицу расскажет. Иногда рассмешит. Больше всего Сысой про Ксюшу рассказывал. «Видать, шибко слюбились», — думает Матрена и что-нибудь ненароком тоже вставит про Ксюшу.

Этих нескольких слов о Ксюше Сысой ждал порой целый день.

— Ох, была непокорной, — скажет Матрена, — но уж насчет чаю… моргнуть не успеешь — самовар на столе, бж-жик — и калачи тут, и сливки.

И Ксющина непокорность, и история с чаем — все выдумки Матрены. Она продолжает рассказ, как Ксюша «непокорно» уходила в тайгу на охоту, но белок уж приносила дай бог.

Сегодня Сысой спал, как сурок, подложив под щеку ладошку, и толстые губы его чуть дрожали в ласковой, почти детской улыбке. До того это было необычно, что Устин решил не будить его. И к чему? Пусть спит окаянный.

Сысой видел Ксюшу. У нее начались роды. По кержачьему неписанному закону роженица сорок дней очищает себя от скверны, ночуя в банешке, где родила. Сорок дней муж не должен видеть ее.

Так по закону. Но что станешь делать, если в поле осыпается хлеб, а в стайке мычит недоенная корова? А кто испечет мужикам калачи? Заштопает порванную рубаху? Накормит сарынь?

И ночует роженица в банешке по-черному, где родила, а чуть свет, завернув ребенка в холстину, надвинув платок на самые брови, пробирается в избу: надо печь истопить, надо хлеб испечь, пока мужик еще спит. И делает все молча, будто на самом деле она не в избе, а в банешке, постом и молитвой очищается от греха.

Потом, так же молча, едет в поле со всеми, жнет до вечерней зари. Губы спеклись. Для всех стоит лагушок с холодной водой или квасом, а ей нельзя прикоснуться к питью: не очистилась.

Ксюша рожает не в банешке, а в горнице-пятистенке. Повитуха хлопочет возле нее и все причитает, завесив иконы: «Мужики они, мужики, не надо им видеть». Богородица не завешена. Нет-нет да и перекрестится повитуха, попросит у нее облегчения для роженицы. А Сысой ходит под окнами прямо по сугробам, без шапки и тоже крестится. Молитвы забыл, а услышит стон и зашепчет богу про то, как любит Ксюшу и второй такой бабы ему не сыскать. Бог смеется, грозит скрюченным пальцем, кажет язык. Хотел Сысой кулаком погрозить, да в снег провалился, а повитуха с крыльца кричит:

— С князем тебя, хозяин!

— Сын? Спасибо тебе. — Вскочив, легко подбежал к повитухе, обнял ее и целует, целует в иссохшие губы, и все повторяет: — Спасибо тебе… А ты не ошиблась?

— Тьфу! Семьдесят годов прожила, так парней от девок отличать научилась, — смеется старуха. — Сын-то, скажи, весь в тебя. Ну, как вылитый, как две капли воды.

— Неужто с бельмом? — с испугом спросил Сысой.

— Чего удумал. Может, и чуб у него завитой?

Сысой к двери, а повитуха за полу борчатки:

— Куда это ты?

— Сына смотреть! Жену!

— Постой, торопыга, — шепчут сухие губы. — Через сорок ден их увидишь. Ты скажи-ка мне лучше, где очищение будем творить?

— Там же все, в горнице, неужто в банешке? Я хоть через дверь посмотрю только в щелку…

— Кстись, бог с тобой, и голоса она твоего не должна слыхать сорок ден, — грозит повитуха пальцем.

Сладок сон. Чмокает Сысой толстыми губами. Устин сидит у стола, подперев кудлатую голову ладонями. Противна ему Сысоева рожа, да судьба связала их и нет, кажется, выхода.

— Может, к Егорше податься? — беззвучно шепчет Устин.

Повитуха исчезла. Рядом с Сысоем Саввушка.

— Сорок-то ден очищения прошли. Э-эх, Сысой Пантелеймоныч, неужто к ней пойдешь? Неужто забыл, как наша изба ходуном ходила от плясок да девичьего визга?

— Да ну тебя, проклятущий, — отмахнулся Сысой, и с умилением поглядел на свои сапоги с лаковыми голенищами, одернул левой рукой расшитую рубаху, подпоясанную пояском с кистями, а правой поднял большой каравай с солонкой на рушнике.

Тихо открылась дверь в горницу, на пороге показалась повитуха.

— Войди-ка, князь, ко княгинюшке…

Ксюша сидит на лавке, держит на руках сына. С плеч свисает желтая шаль с красными маками — давнишний подарок Сысоя, и как отсвет этих маков цветут щеки Ксюши. Что-то новое, величавое увидел Сысой на ее лице. Какое-то необычное спокойствие и пленительность в чуть приметной счастливой улыбке.

Положив каравай на стол, Сысой делает шаг к жене, второй, третий.

— Какая ты!.. Боже, какая красивая… — Руки протянул, а Ксюша вдруг задрожала вся, лицом изменилась и закричала, как кричала и раньше:

— Не подходи, окаянный, — и замахнулась…

Отшатнулся Сысой…

Рядом стоит Устин и трясет его за плечо:

— Проснись, не кричи. И што ты все Ксюшку кличешь?

Сел Сысой на диван. Без Ксюши не жизнь. Надо ее найти во что бы то ни стало. И решает Сысой: «Брошу все. Скажу Ваницкому: шахту взорвать нельзя. Охраняют ее после порчи насоса, как девку в купеческом доме. Поеду Ксюшу искать».

Решил и спокойнее стало на сердце. По расчетам Ксюша должна бы скоро родить. Сейчас ей особенно трудно, и если ее найти, так она благодарна будет. Решено. Чуть смеркнется, и я дуй не стой. И чтоб еще когда-нибудь в жизни впутался в грязное дело! Да гадом я буду, если пойду на поводу у Ваницкого. Найти б только Ксюшу…

Будущее показалось Сысою светлым, как не казалось ни разу. «Пусть отец не пустит в дом Ксюшу, на пасеке будем жить. Тихо, мирно, друг друга любя. Свадьбу сыграем. Сына буду растить…»

Устин стоял у дивана, не то усмехался, не то улыбался.

— Як тебе с радостной вестью, Сысой Пантелеймоныч. После бурана приискатели нонче пойдут дороги топтать и на шахте останутся одни водоотливщики. Этой ночью самое время идти.

Сысою хотелось завыть от досады. Попросить Устина: «Молчи, мол, забудь про все. Отпусти». Так разве он человек? Сейчас же Ваницкому донесет: сбежал, мол, Сысой. Эх, жизнь собачья. Только хотел человеком стать».