— Восемь мужиков его в сени перли, — пояснил Иннокентий. — Косяки вынимали, а дальше хоть плачь, ни боком не лезет в избу, ни башкой, ни ногами. Пятнадцать пудиков пашеницы за него отвалил дядя Василий…
— Я б двадцать дал… кабы была, — сказал Егор. Пригибался, разглядывал, чмокал. — Есть же на свете золото — руки. Но только, поди, одни. Других таких не сыскать. Утки-то, господи, даже перышки видно. Кряквы утки-то. Кряквы.
Из-за дверей донесся нетерпеливый кашель. Он напомнил: неудобно, мол, торчать в чужих сенках. Иннокентий открыл дверь в избу и потянул за собой Егора.
— Здравствуй тебе, дядя Василий. Купца вот привел.
Кухня просторна. У печки пекла блины статная молодуха в пестреньком сарафане. Хозяин сидел за столом. Пальцы бутончиком подняты вверх. На бутончик поставлено блюдце с таким горячим чайком, что даже в жарко натопленной избе над ним струйками вился парок. Пот кропит дядю Василия. Не спеша вытер он полотенцем бороду, волосатую грудь, оглядел рыжий шабур Егора, подшитые валенки и хмыкнул презрительно:
— Лаптями… — схлебнул с блюдца, — я не торгую. — И подлил себе чаю из пузатого чайника, большого, как чугунок. Широкая золотая кайма опоясывала чайник и нарисованы на нем чудные люди с усами и косами до колен.
— За хлебом он, дядя Василий. С приисков. Ему бы на первый случай тыщу пудов.
— Тыщу? — торопливо поставив блюдце на стол хозяин, подвинулся в угол и угодливо вытер лавку для знатного покупателя тем полотенцем, что вытирал лицо.
— Кеха, скидайте Лопатину да жалуйте к столу. — Говорил по-прежнему медленно, но в голосе, в пристальном взгляде капустного цвета глаз — уважение. — Эй, бабы, стаканы сюда, самогонку, блинков нам подбросьте.
— Ешь блинки, куманек… Как тебя звать-то?
— Егором… И уловив во взгляде хозяина почтительность, добавил: — Митричем, значит.
— Ну будем здоровы, выпьем по маленькой. Блинком, блинком закуси, Егор Митрич. С какого ты прииска?
— С Народного.
— Это бывший Богомдарованный! Наслышаны, прииск богатый. — Почтительность хозяина еще увеличилась. Хозяйки тем временем подносили к столу сметану, шаньги, картошку в мундирах — что было в печи, в подполье. Дядя Василий, выпив стакан самогонки, подыграл под захмелевшего и обнял Егора за плечи. — И до чего же хороша наша Советская власть. Какой я стоячий сундук заимел. Видал его в сенках? Городские менять привезли. Еще паркету привезть обещали. Такие дощечки блестящие, я ими в горнице стены обделаю, в куфне, в банешке. Лежи себе на полке, поддавай на каменку пару квасишкой, а вокруг все блестит. Да я за нашу Советскую власть… Ты, Митрич, золотом станешь платить?
— Пошто золотом? Деньгами. Советскими.
— Это ленинки, стало быть? Да ты не шуткуй.
— Я не шуткую. Золото мы сдаем в банк, а платим деньгами. Да каких тебе еще денег, ежели и сам ты хвалишь Советскую власть, не нахвалишься.
— Это доподлинно. Шибко хвалю, но золото, брат, вернее. — Морозом пахнуло от слов хозяина, и в горле Егора кусок холодца ни взад, ни вперед, как буфет в сенях.
— Дядя Василий, у тебя же амбары от хлеба ломятся, — вступился Иннокентий.
— Хлеб есть не просит, — поднял перед глазами растопыренную пятерню, — ты сейчас нагородишь: дядя Василий контра… Н-нет, я за родную Советскую власть горло перегрызу, но мой хлеб не тронь. Ты, Иннокентий, власть на селе утверждай, и такую, какую хочешь, а в своем доме я сам власть утвержу. И такую, какую мне надо.
Месяц назад дядя Василий и жмотом не показался б Егору: его пшеница, кому хочет, тому и продает. А сейчас он встал, взялся за шапку, сказал:
— Эх, мил человек, язви тя в душу, для тебя вся Советская власть — это где бы што ухватить, што бы урвать. Как у нас на селе Устин да Кузьма. Как клещи, присосались к Советской власти. И не объедешь вас: сваливать надо.
Не открылись амбары камышовских богатеев. Егор закупал зерно у тех, кто мог продать мешок-два, в лучшем случае — пять. Но все же снарядил обоз. И тут приехал в Камышовку нарочный и сообщил Егору, что он избран делегатом на третий съезд Советов Западной Сибири и должен сразу же выехать в Омск.
3.
Стук клопферов разносился по аппаратному залу омского телеграфа. Словно сотни маленьких кузнецов стучали по своим наковальням. Продовольственную комиссию съезда провели за стеклянную перегородку, где стоял аппарат, предназначенный для прямой телеграфной связи с Петроградом.
— На проводе продовольственная комиссия Третьего съезда Советов Сибири, — продиктовал председатель комиссии Воеводин.
— На проводе народный комиссар по военным и морским делам Подвойский, — ответил Питер.
«ОМСК ТРЕТЬЕМУ ЗАПАДНОСИБИРСКОМУ ОБЛАСТНОМУ СЪЕЗДУ СОВЕТОВ ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ПРОДОВОЛЬСТВЕННОЙ КОМИССИИ СЪЕЗДА ВОЕВОДИНУ, — читал телеграфист. Егор стоял рядом. Он тоже член продовольственной комиссии съезда, и это ему стучит аппарат из далекого Петрограда. Туда, говорят, если идти каждый день верст по тридцать, за дето едва дойдешь. — …КАЛЕДИН и РАДА ОТРЕЗАЛИ ЗАПАДНЫЕ И СЕВЕРНЫЕ АРМИИ И ЦЕНТРЫ РОССИИ ОТ ХЛЕБА И ТОПЛИВА ТЧК ТОЛЬКО СИБИРЬ МОЖЕТ СПАСТИ СТРАНУ. И АРМИЮ ОТ НАСТУПАЮЩЕГО ГОЛОДА ТЧК В ДНИ ГОЛОДНОГО СОСТОЯНИЯ АРМИИ НА ФРОНТЕ ОБЩЕАРМЕЙСКИЙ СЪЕЗД ПО ПРОДОВОЛЬСТВИЮ ТРЕБУЕТ И УМОЛЯЕТ ВСЕ ОРГАНИЗАЦИИ СИБИРИ ВЗЯТЬ НА СЕБЯ СНАБЖЕНИЕ СЕВЕРНОЙ И ЗАПАДНОЙ АРМИЙ ТЧК НАРКОМВОЕНМОР ПОДВОЙСКИЙ».
Стучал телеграфный аппарат. Сползала на пол узкая бумажная лента, и Егору казалось, что ползет перед ним сама жизнь. Сколько помнит себя Егор, он всегда думал о том, как прокормить себя да Аграфену с детишками. И вдруг забота о пятистах товарищах приискателей, и загадывать надо не на день-неделю, а на несколько месяцев. Круг дум стал другим. А сейчас телеграфная лента взвалила заботу о далекой Москве, армии, Петрограде. Заботы давили на плечи, но не сутулили, а заставляли привстать на цыпочки и заглянуть далеко за горизонт. И когда съезд принимал обращение к крестьянам и казакам Сибири, он воспринял его как свои мысли, и даже порой удивлялся, как люди сумели узнать их.
4.
Зал заседаний. Неожиданно поднялся председатель — огласил еще одну телеграмму.
«ВОСЬМОГО ДЕКАБРЯ ШКОЛА ПРАПОРЩИКОВ ИРКУТСКА ПОДНЯЛА МЯТЕЖ ТЧК В ГОРОДЕ ИДУТ УПОРНЫЕ БОИ ТЧК МЯТЕЖНИКИ ЗАХВАТИЛИ ПОМЕЩЕНИЕ ГОСУДАРСТВЕННОГО БАНКА ЗПТ ТЕЛЕГРАФ ЗПТ ГОРОДСКУЮ УПРАВУ ЗПТ ТЕАТР».
Егор не знал, где этот самый Иркутск. По боговым правилам выходило: одни люди созданы богом, чтоб обижать, другие, чтоб их обижали. Одни господами, другие холопами. А революция все перевернула, и холопы стали людьми, и Егор себя почувствовал человеком. Настоящим. Не барином — а человеком. И тут какие-то прапоры хотят Егора опять в холопы определить.
Егор не умел сердиться и прапоры не вызывали злобы. Но он не согласен снова стать холопом. Поэтому надо ехать в Иркутск и своими руками защищать свое право быть человеком. А ежели бунтовщики не уступят, так что ж поделаешь, придется убить их, как убивают того же медведя, повадившегося лакомиться чужими овсами.
— Куломзинцы снаряжают отряд в помощь товарищам иркутянам, — продолжал председатель, — есть ли среди делегатов…
Егор протискался к президиуму и сказал председателю:
— Я поеду в этот самый… Иркутск.
— Туда молодые поедут.
— Мне надо, — сказал так, что председатель понял: Егор действительно должен ехать с отрядом рабочих депо Куломзино — Омск на помощь рабочим Иркутска, и дальнейшие разговоры на эту тему совершенно бесполезны.
5.
Стук колес все реже и реже.
— Станция? Эй, ребята, может, водой раздобудемся.
Остановка. Надрывно, по-волчьи завыл паровоз.
— Тревога!
— В ружье!!!
— Тащи пулемет!
Заскрипели ролики у двери теплушки. Красногвардейцы в рабочих одеждах прыгали в снег.
— В це-епь!
Желтый обшарпанный вокзал глухого разъезда. Несколько домиков у насыпи и за ними — роща высоких берез. У насыпи залегла цепь красногвардейцев с винтовками. Ветер срывал с ветвей навивы снега, и они падали белыми комьями на спины красногвардейцев.