Родился. Закричал. Собрав последние силы, Ксюша протянула руки, чтоб задушить, и нащупала маленький теплый комочек, лежащий на окровавленной тряпке. Такой маленький. И, кажется, помощи просит.
Туманились мысли. Виделся луг, весь в ромашках и спокойная гладь пруда. И кувшинки. Ветер гнул к земле тальники и черемуху, но рядом шла мать. «Ты моя жизнь, мое горе и радость», — говорила мать.
Сняв кофту, Ксюша укутала сына. Прижала к груди и мысли стали прозрачнее. До утра просидела в остывшей банешке, а чуть рассвело, вышла во двор.
Помнит тропку сугробов, помнит, как открыла дверь в избу и, опустившись на лавку возле порога.
— Пустите сына погреть. Вот только родился.
Корова, овечка, коза не повинны в первородном грехе, поэтому они могут рожать где угодно. Но женщина проклята.
— Прочь пошла, потаскуха, — закричала хозяйка.
— Пусть прикурнет до полдня, бог уж с ней, — вступился хозяин.
Хозяйка охнула с присвистом:
— Может, твоя? Раскинь-ка мозгами, что соседи скажут? Может, еще и за стол позовешь, чаевать пригласишь?
Поскреб хозяин в потылице, виновато взглянул на Ксюшу и отвернулся, а баба все наступала.
— Нагулять-то сумела, небось по теплу, и ничьей тебе помощи было не надо, а тут, вишь, пустите погреться. Да я тебе…
Отступила Ксюша к порогу и толкнула на улицу дверь, да услышала, кто-то позвал ее.
— Стой, хозяйка, никак эту девку я знаю, и беду ее знаю.
Рыжий мужик поднялся с лайки и, подойдя к дверй, взял Ксюшу за руку.
— Не признаешь?
— Да как же не признаю! — как брату обрадовалась. — Ты на озере меня кормил окуньками, ты указал мне дорогу в Камышовку…
— А ты с паперти в тот проклятый день кричала нам шибко. Эх, сестра, если б не революция, сгинул бы я в тюрьме и семья моя сгинула. — Обернулся к хозяевам: — Слышь, я вам глину сторговал за ведро пашеницы, так оставьте пашеницу себе, а девку приютите ден на семь. На обратном пути заберу. Дайте-ка ей хлеба сейчас.
И, не дожидаясь решения хозяев, посадил Ксюшу на теплую печь, укрыл ее плечи шубейкой. Но когда вернулся с куском хлеба, Ксюша уже спала…
…Эх, дорога, дорога! Недавно скрипела снегом, а сегодня чвакаешь грязью. Но радостной грязью, весенней.
— Скоро, Филя, будет Рогачево. Тебя там в постель уложу. Не плачь, потерпи.
Ксюша шла, а Филя кричал, дугой изгибался на материнских руках.
Из — за бугра, сквозь тонкую черную вязь еще голых березовых веток, показался высокий двугорбый Кайрун. Сине-зеленый от сосен, от пихт, покрывающих склоны, а голова совершенно седая. На вершине его еще снег.
Там, у подошвы Кайруна, на берегу быстроструйной Аксу прошло Ксюшино детство. Там в земле лежат ее мать и отец. Кайрун властно зовет к себе и пробуждает в груди острощемящую боль.
По обочинам дороги, на кочках успели подняться метелки зеленой осоки, а рядом сереют не успевшие растаять снеговые сугробы и прямо возле оледенелого снега качаются на тонких ножках фиолетовые цветы кандыков.
— На этой поляне, Филя, под той вон березой я нашла свой первый в жизни гриб. Большой. Красноголовый. Подосиновик. Это было давно, когда отец мой еще не продал надел, когда мы жили еще в селе, а тут, недалеко, на гриве была отцовская пашня. Спи, Филя, спи, мой родной…
От материнского голоса Филя порой умолкал. Таращил глазенки и, кажется, слушал.
— Смотри, от осины с дуплом отходит тропа. Торная. Видать, теперь по ней ходят часто. Я, сыночек, первой промяла ее, через колодник, пихтач.
Недалеко отсюда нашла я местечко возле трех пихт. Забила в землю кол, а потом его вынула и насыпала в яму золы и чуточку соли. Сюда на заре перед свадьбой приходили козлы и маралы, лизали соленую землю и выели целую яму. Ох и удачливый был солонец!
Вон на вершине пригорка стоит курчавая береза. Сюда в троицу приходили рогачевские девушки, забрасывали на ветви яркие ленты и пели: «Заплети себе косу, береза, заплетись моей лентой, кудрявая, а мне женишка подари, мою косу на две расплети».
Я тоже, Филя, приходила сюда. Моя лента взлетала вверх выше всех и сразу же повисала на ветвях березы. Завидовали подруги.
Все здесь родное. Даже белое облако, маленькое, одинокое, как лебединый пушок, повисшее среди сучьев березы, — и оно, казалось, было всегда здесь, и трудно представить себе эту березу без белого облачка.
Осторожно присев на корточки, взяла щепотку сырой земли, положила ее на ладошку, растерла, к лицу поднесла, нюхнула и улыбнулась счастливо.
— Филенька, сколько ни шли — нигде так не пахло. — Поднесла ладони с землей к лицу сына. — Ты бы нюхал, родной. Ну что ты все плачешь? На родину мы пришли. Потерпи немного, сынок, до села. Недалече осталось.
С трудом поднялась. Голова кружилась от буйных таежных запахов. Вот только Филе неможется… Сама второй день не ела — это ведь не впервой. Раньше голова не кружилась.
Пьянея от встречи с собственной юностью, Ксюша шла, худая, высокая, обожженная ярким весенним солнцем. Парусила длинная черная юбка. Пасмы волос повыбивались из кос и падали на плечи. В старенькой ватной кофтенке завернут плачущий Филя. Шла все быстрее, порывистей. Близко родное село. С бугра его видно.
Уходя от ворот ненавистной Сысоевой пасеки, Ксюша клятву себе давала: «Не вернусь в Рогачево!» Жизнь оказалась сильней. Всю осень промаялась. Ходила по селам из дома в дом, просилась в батрачки. Оглядывали вспухший живот и махали руками: «Брюхата?»
Утянула живот как могла, даже дух занимало. Приходила прямо в поле, брала серп и жала, опережая всех. Есть садились, Ксюша бежала на озеро за водой, а сев обедать, ела быстро. Кто быстро ест, тот и работает быстро, сказывают в народе.
— Хорошая ты, — говорила хозяйка.
— Возьмите меня в батрачки ради Христа. Спать буду самую малость, а робить… я все умею. За мужика могу робить.
— Самим хоть в батраки иди, милая, — отвечала хозяйка. — Прости ты нас ради Христа, а за помочь тебе ой как спасибо.
Батраки бывают летом нужны, а на зиму батраков увольняют.
Как невод рыбу, так и судьба волокла Ксюшу к родным местам.
Вот наконец и пригорок с березкой. С замиранием сердца Ксюша смотрела на зеленеющие увалы, где копешками дыбились избы. Много их. Как подосиновик меж опят, красная крыша дома Кузьмы Ивановича, а напротив него свежим листом — зеленая крыша дома Устина. Дом еще новый и желтый, как свежий ломоть пчелиного сота.
Родное село! Детские игры и беды. Недолгая Ксюшина юность.
Глаза беспокойно искали дорогие приметы. Вон старенький сеновал. С него розовощекий, белокурый Ванюшка сбрасывал сено коровам. И всегда норовил это сделать, когда Ксюша доила коров. Вон пруд возле мельницы. Красив он. Но особенно дорог развесистый куст у самой воды, где они часто сидели с Ванюшкой. Набрав в пригоршни воды, Ксюша поднимала их высоко над головой. Капли падали в воду и тихо звенели. Каждая по-особому. Это капли впервые сказали ласково: «Ва-ня. Дорогой мой… Желанный… Единственный…»
Вон старая стайка, возле которой Валюшка подарил колечко с бирюзой и туесок. Вон ручей и березы. Возле них Ванюшка поколотил соседского Тришку и, вытирая кровь с разбитой губы, впервые сказал Ксюше, что любит ее, что хочет посвататься.
Нет, не только судьба толкала сюда Ксюшу. Была и другая могучая сила, что влекла ее в Рогачево. Пусть тридевять земель и рек преградили бы ей дорогу, и все равно в эту весеннюю пору, когда с гор сбегают ручьи, когда пробуждаются от зимнего сна березы и травы, когда сама земля сочится соками жизни, Ксюша пришла бы сюда и встала у этой одинокой березки и смотрела бы вдаль, где живет русоволосый Ванюшка.
Подняла руку к глазам и посмотрела на бирюзу на колечке. Позатерся от времени камень, потускнел. Значит, не любит больше Ваня. Забыл.
«Мне б только посмотреть на него. Издали… Схорониться б на огороде, да куда там — грязна, постираться надо и… худа уж шибко. Черна. — И пожала плечами. — Чудно. Схорониться хочу, чтоб Ванюшка меня не увидел, а грущу што худа, черна и не прибрана. Филя, Филюшка, милый ты мой. Баю-бай, баю-бай…»