— Ушел ты… Горько мне, Филюшка, без тебя.
В груди нарастала боль. И Ксюша знала, что будет еще нарастать, но нельзя жить, не делясь сокровенным, даже если это бередит рану.
— Как тебе, Филенька, спится? Мягка ли земля? На рябине твоей дрозды поселились. Слышишь, поют для тебя. Горюю я по тебе. Но ты обо мне не тужи… я живу… Ничего я живу… ничего. Кресна добрая, кормит. А на работу никто не берет. Скажи ты, с полсотни домов обошла — и никто. Не иначе Устин на дороге встал. Он такой. Поскорей бы Ванюшка уехал куда-нибудь.
Так было в первые дни, а потом поняла Ксюша, с ума сойдет, если будет рану травить, и отрезала. С наступлением вечера отправлялась искать работу.
Сегодня завернула на главную улицу и услыхала за собой вкрадчивый голос:
— Благослови тебя бог, красавица, доченька. — Высокая, жилистая Гудимиха догнала ее. Синеватые губы сточены в тонкую строчку. У Гудимихи все доченьки, все красавицы. Бывало, встретит тетку Матрену, посторонится, будто улица мала, и, сложив на животе сухие руки с желтыми подвижными пальцами, поклонится в пояс.
— Благослови тебя бог, доченька.
— Доченька? — пожмет плечами Матрена. — Ты еще сиську сосала, а я уже невестилась.
— Неужто! — всплеснет Гудимиха, и, так же, согнувшись, заискивающе, зашевелит тонкими синеватыми губами. — Память слаба стала, доченька.
— От твоих делов недолго ее совсем потерять, — прошипит про себя Матрена, а громко скажет. — Благодарствую, Степанидушка. Храни тебя бог, — и скорее к дому, подальше от Степанидушки.
Ксюша шагала широко, стараясь уйти от Гудимихи, а та семенила с ней рядом и по-птичьи, сбоку да из-под низу заглядывала в лицо.
— Сызнова с тем же? — спросила сердито Ксюша.
— И с тем, и не с тем, родимая, это как посмотреть. Не беги, торопыга ты этакая, пойдем потихоньку: ладком поговорим, запалилась я вприскочку-то за тобой. Устин так велел передать: неладно, ежели приемная дочь живет отделясь. Што соседи подумают? Не хочешь жить у него, вольному воля. Но уходи из села, не задорь народ. Не — дай бог случится што с тобой на селе, и посыплются на Устинову голову разные беды.
— Грозит Устин?
— Не-е, касатушка, печется о счастье твоем, упреждает… и велел передать: пятнадцать рублев даст тебе и ситца на сарафан, только не кажись в Рогачево. А покажешься…
— Снова грозит?
— Ни, боже мой: шибко жалеет тебя. Матрену ругал всяко-разно, што сразу не позвала тебя в дом. И Не просто зовет тебя жить а сулит каждое рождество подарок делать. На восемь рублев. Так кого передать Устину Силантичу?
— Пусть ружье мне отдаст отцовское. Сколь прошу.
— Передам, доченька, передам, моя славная, — с неожиданной ухмылкой протянула Гудимиха и, оглянувшись по сторонам, зашептала: — Может, доченька, правда твоя, и впрямь не с руки тебе в доме Устина. Может, счастье твое в другой стороне. Эх, доченька, доченька, одели ты меня подарочком… я такое тебе скажу, век станешь благодарна Гудимихе. Анженер на руднике Баянкуль стряпуху ищет. Пять рублев в месяц, пуховый платок к зиме… ну, а остальное как подойдет…
— Разве я угожу на анженера деревенскими щами?
— Может, другим угодишь, — и причмокнула: — Красивый он. Холостой. И не стар… Стоит только шепнуть, солдатки в очередь станут. А тебя он где-то видал и шибко ты ему поглянулась. Ну уж, само собой, отблагодаришь меня по-хорошему… Шаль подаришь, сапожки на пуговках. Я на пуговках шибко люблю, штоб со скрипом.
— Тетка Степанида, как у тебя язык повернулся такие слова говорить? Богомолка… Постница… — Ксюша прижала ладони к запылавшим щекам. — Может, погрезилось мне?
— Не-е, все как есть. Анженер холостой.
— Ежели б не старость твоя, не молитвы твои, я б глаза тебе выдрала…
Голос перехватило. Повернулась Ксюша и, не прощаясь, пошла прочь.
— Зачем же их рвать. Не твои глаза и не трогай, — не растерялась, привычная ко всяким оборотам Гудимиха. Презрительно поджав губы, побрела себе дальше. — Эх, никуда не денешься, птаха. Сама прилетишь. Другого пути тебе нет. Устин обложил, как волчицу. Только тогда сапожками да шалью тебе не отделаться.
Заревом пожара полыхал закат над крышами Рогачева. Казалось, земля горит за селом. Горы вспыхнули, углятся, бросают в небо багровое пламя, и сизый дым далеких слоистых туч стелется над закатом.
Таким же огнем пылала обида от Степанидиных слов. Ксюша запыхалась, но продолжала быстро идти по длинной улице Рогачева.
— В полюбовницы за сапожки… как уличну девку на постель к себе волокут?.. А Устин-то, Устин, — задохнулась от гнева.
Перешла неглубокий овраг, что отделял Новосельский край от старожильческого. Там пошла тише: дыхание перехватило, а то б все бежала от позора подальше.
Навстречу ленивой рысцой трусила коренастая лошаденка. На ней, без седла, расставив длинные ноги, сидел бородатый мужик. Плечистый, рубаха словно на коромысло надета.
«Дядя Харлам! Другого такого нет на селе. Рыжий дядя Харлам!»
Ксюша стремительно перебежала дорогу.
— Здравствуй, дядя Харлам! К тебе я, дядя Харлам. Работу ищу. А на работу я спорая. И ничего с тебя, кроме харчей, не возьму.
— Гм, нужда в тебе есть: баба шибко болеет, да с Устином ссориться неохота.
— При чем тут Устин?
— Сама знашь… — оглянулся воровато по сторонам и стегнул лошадь.
Не помнила Ксюша, как прибежала домой. Арина уже легла спать. На ощупь добралась до стола.
— За што, Устин-то, за што меня?
С полу, где постелила на ночь постель, зевая спросонок, заговорила Арина:
— Я чаяла, ты ночевать не придешь. Ванюшка на пасеку нынче уехал…
— Уехал?! — повторила Ксюша с насторожившей Арину радостью. — Наконец-то!
Уехал — значит, развязаны руки. Можно сделать, что задумано еще осенью, ради чего пришла сюда, в Рогачево, из-за чего, боясь подвести товарищей, не шла на работу, в коммуну. А если кто помешает? Быть не может. Казалось, звенит тишина и блестками светится темнота. Быстро встав с лавки и сбив на пути табуретку, направилась к выходу.
— Куда ты на ночь? — окликнула Ксюшу Арина. — Неужто на пасеку к Ваньше? Как хошь — не пущу, — вскочила и загородила собой дверь. — Опомнись!
Ксюша и вправду опомнилась. Она думала, что к отъезду Ванюшки наймется к кому-нибудь на работу и в ответе за все будет только сама. На работу не поступила. Живет у крестной, и месть может обрушиться на Арину! А когда еще вновь отлучится Ванюшка? Значит, ждать снова? До каких же пор ждать? А может, простить? Примириться?
Сквозь думы, издалека, доносился голос Арины: то тихий, воркующий, она убеждала в чем-то Ксюшу, то голос звучал раздраженно, Арина упрекала, ругала.
— Убежала из-под венца, Осрамила честных людей, а теперь кого-то винит! У меня кажинное утро, как встану, сердце сжимается, не намазали ли дегтем ворота? Тетка Матрена месяц глаз просушить не могла, как ты опозорила их. Вспомнит — и в слезы. Ванька спился совсем. Я, если б не кресна тебе…
Медленно, как сквозь туман, проступало значение слов Арины.
— Значит, Устин… и Матрена сказали, што я сбежала с Сысоем… Так вот почему по их наущению меня не берут на работу?
— А кто же беглу невесту возьмет? Такие обиды, Ксюшенька, до гроба не забываются.
— Вон оно как! Выходит, сбежала я? Смиловалась с Сысоем. Обидела Устина с Матреной! Ну уж нет, не прощу!
Оттолкнула Арину и выбежала на улицу. Скрипнули ступеньки крыльца под ногами Ксюши и тишина наступила, неслышны шаги по траве.
— Ксюша, вернись… — не получая ответа, Арина хитрила: — Я тебе што-то еще скажу.
— Ничего мне больше, кресна, не надо. Все знаю.
Зашуршало сено у стайки. Ксюша искала что-то. Видать, у нее там тайник.
— Кресна, прощай, — донеслось из ночной темноты. — Ты сказывала, у тебя в укладке кольца мои остались, сережки, наряды. Все вяжи в узел — и уходи…
— Ксюша, што ты задумала?
Арина сбежала с крыльца — а дальше куда? Солома у стайки перестала шуршать, и голос Ксюши в последний раз раздался от самых ворот,
— Кресна-а, прощай…