Выбрать главу

Егор рванулся вперед, увяз в толпе недалеко от Вавилы, и увидел Веру. Она не нагнулась за шапкой, а, повернувшись к Симеону, сказала громко, с упреком:

— Ну, недотепа! Как только девушки любят тебя? А ну, подними-ка шапку, раз сбил. Я кому говорю…

Неожиданный окрик Веры обескуражил Симеона. Он что-то выкрикнул, поднял руку над головой, наверное, для удара.

— Живей! — еще повысила голос Вера и рассмеялась, а Симеон, растерянно оглянувшись, нагнулся за шапкой, протянул ее Вере. Она не берет. — Отряхни, — говорит, — да почище.

Смехом ответили приискатели на находчивость Веры. Парни с прииска и Вавила уже протискались к ней, встали рядом.

— Ведьма она! Бей ее, — взвизгнули бабы-кержачки в задних рядах. — Вон как охмурила Семшу.

Смех сразу стих.

И тут Вера неожиданно перекрестилась широко.

— Дорогие крестьяне! Товарищи! Какая я ведьма? Смотрите, крещусь.

Потом она говорила, что перекрестилась не думая. Надо было так сделать. И заговорила не думая. Опять же нутром поняла: сейчас ей нельзя молчать. Сейчас каждое ее слово особый вес имеет.

— Я такой же человек, как и все, а на этом сходе большинство в отцы мне годятся, да в матери, в деды да бабушки. Я и буду говорить с вами, как дочь, или внучка. Клянусь самым святым для меня — именем члена партии коммунистов, пославшей меня к вам, в Рогачево, не слукавлю ни разу. Только то скажу, что лежит на душе и рвется наружу.

Тишина вокруг.

— Советская власть прекратила войну. Раньше земли тут была царские, а теперь земли ваши, потому что Советская власть, наша общая власть, и сейчас нашей власти приходится очень трудно. Голод начался в России такой, что люди от него мрут. В Поволжье были случаи, когда ели людей. Хлеб надо нашей Советской власти. Продайте излишки хлеба. Все до зерна лишнего отдайте голодным. Они, рискуя собственной жизнью, отвоевали для нас свободу, создали Советскую власть, а теперь голодают, их душат голодом генералы, и бары, да те, кто пытался убить меня здесь, на ваших глазах. Это к вам первая просьба Советской власти. Вторая просьба — дайте землю коммуне. Рядом с вами, с сибиряками, поселились переселенцы из России. Новоселы. Их надо кормить. А дай им землю, они и сами прокормятся да еще хлеб дадут вашему государству. Вашему государству, отцы!

Каждое слово Веры в строчку шилось, за сердце хватало.

Понял Вавила, что лучше Веры не скажет никто, и сразу, как кончила она говорить, зазвонил в колокольчик.

— Кто за то, чтоб власти хлебом помочь?

Лес рук поднялся.

— Кто за то, чтоб пустопорожние земли, сданные обществом в аренду Кузьме Иванычу, отдать коммуне? — спросил под конец Вавила.

Начали считать.

Большинство!

«Кремень девка», — подумал на сходе про Веру Егор. И сейчас, идя за плугом, оглянулся, поискал ее глазами.

Возбужденная, раскрасневшаяся, с русой косой на плече, она шла в группе женщин, говорила им что-то, кивая головой на Егора, наверно, хвалила.

— Э-э, Егор, — послышались голоса, — в сторону забираешь.

Эх, напасть! Надо ж в самом конце скривить борозду, промазать мимо куста полыни. А народ зубы скалит.

Егор осадил лошадей.

Закончилась первая коммунаровская борозда в Рогачево на Солнечной Гриве. Быть может, первая коммунаровская борозда по всей сибирской степи.

Вавила забрался на березовый пень и крикнул:

— Товарищи! Вот и начало нашей коммуны. Новой жизни начало!

Егор повернул лошадей и повел новую борозду.

Пусть болят с непривычки ноги, пусть ноет спина, это ничто по сравнению с желтеющей степью, разрезанной бороздой, по сравнению с терпким запахом жизни, что источает земля.

На паре рослых гнедых лошадей, запряженных в ходок, к коммунаровской пашне подъехал Устин, встал поодаль и усмехнулся злорадно.

— Ишь, оттяпали землю у Кузьки!

Дождался когда Егоровы лошади, тащившие плуг, поравнялись с ходком, окликнул негромко:

— Здорово, Егорша! Придержи коней. Дело есть.

— Твое дело в ходке сидеть развалясь, а наше дело пахать.

— Ишь ты, задиристый стал. Слышь, Егор, — пришлось вылезти из ходка и шагать рядом с плугом. — Я шибко серчаю, што вы с Вавилой Ксюху отбили. Рушите старый закон. Куда Ксюху дели?

— Спрятали. Да не думай искать.

— Поджигателев подкрываете.

— Не-е, Устин, мы их тоже не шибко привечаем. Но теперича, видишь ты, самосудом нельзя.

— Выдайте мне ее, как положено по обычаю, и не суйте нос на чужой шесток.

— Не-е, Устин, шесток теперича обчий.

3.

На том свете был густой и тягучий серый туман. Даже голос в нем вяз. А руку поднять или ногой шевельнуть — и не думай.

Иногда лоб пронзала острая боль. Тогда туман чуть редел, появлялся ангел. Он разматывал с Ксюшиной головы длинную белую тряпку. Лицо простецкое, как и должно быть у ангела. Глаза голубые. Русая коса на плече.

А одежда на нем городская — юбка и кофта.

«Чудно, — думала Ксюша. — На иконах ангелы в белых рубахах до пят и босые, а этот в обутках и никак вроде баба… Верой вроде кличут».

Как-то приходил седой старик в длинной белой одежде, до пояса борода. Над лысиной — круг золотой, как на иконах. Старик стукнул посохом об пол: «Кричать нельзя, дочь моя. Ты мертвая, а покойники лежат недвижимы и немы».

«Я буду нема, — согласилась Ксюша. — Я буду лежать неподвижно. Только больно уж очень. И муха вон села на щеку».

«Терпи. Ты же мертвая. Поклянись, дочь моя, терпеть и молчать».

«Буду терпеть и молчать».

Потом вновь была сильная боль, но Ксюша терпела молча.

На том свете, как и на этом, вечер сменялся ночью, ночь — утром, а утро — днем. Только дни были короткие, с воробьиный шаг, и серы, как грязный весенний снег или сметки с мельничных бревен.

Иногда далеко-далеко слышались голоса. Все больше птичьи… Пахло цветущей черемухой. Именно так Кузьма Иванович и описывал рай на моленьях: птицы поют, цветы вокруг, старцы в белых одеждах, еще должны быть какие-то яблоки…

Как-то Аграфена шершавой ладонью погладила Ксюшину щеку.

— Ох, касатушка, и брови сожгла, и волосы обгорели. Не доспей тогда Вавила с Егором, забили бы насмерть.

Ксюша поправила про себя: и так меня насмерть забили. Я же в раю. С чего они меня мертвую кормят. Лушка глупая, уговаривает, как маленькую: глотни, Ксюша, ложечку. Ну, глотни…

«Вкусная каша… Рази глотнуть, покуда белый старик не видит? Лушка! Подружка! Разбросала нас жизнь и поссорила. Как я стала хозяйкой прииска, так ты, гордячка, перестала меня замечать. Потом, как рабочих арестовали, срамила меня всяко-разно. Мнилось, на век разобиделась…»

Донесся голос Егора:

— Плесни-ка мне, Аграфенушка, щец.

«Почто они все на том свете?»

Саднят трещины на губах. Во рту не шевелится пересохший язык.

«Мне б тоже щец… чуточку… покислее», — подумала Ксюша, но ангел, видать, услышал думы и повторил:

— Аграфена, налей, пожалуйста, щей для Ксюши. В чашку… Она просит пожиже…

Теплые кислые щи освежили рот. Стало легче дышать. Послышался стук ложек о миски, и хрустнуло где-то в груди, в голове и ушах зазвенело.

Разломился и стал исчезать мир безмолвия, мир серых тягучих туманов. Послышалось звонкое цвиньканье синичек, на Аграфенином сарафане краски увиделись. Это все удивило Ксюшу, привыкшую к серому одноцветию «того света». Но еще более удивилась она, почувствовав свои руки, ноги, спину. Пальцы шевелятся!

«Неужто живу?!»

Еще шевельнула пальцами — и буйное счастье с головой захлестнуло.

— Аграфена, Егор! Неужто и впрямь я жива? Крикнула во весь голос, но Аграфена едва расслышала шепот.

— Слава те богу! Очнулась! — обхватила ладонями Ксюшину голову и наклонилась к ее лицу.

«Аграфена, пошто же ты плачешь, — подумала Ксюша. — Покуда живешь, надо только смеяться».

4.

Жизнь возвращалась. Пальцы перестали дрожать, потом стали послушными, ухватили ложку с кашей, голова поднялась от подушки, и Ксюша впервые смогла осмотреть просторный шалаш. Под коньком, роями залетных пчел, свисали мешки и мешочки с пожитками жильцов. В проеме двери увидела залитую солнцем ветку цветущей рябины.